— Ништяк! [122]— восхитился я.
— Что за «ништяк»? — уцепился за незнакомое слово собеседник.
— Хорошо. Это мы так говорим. Пацаны.
Мой взгляд останавливается на ручных часах, но не тех, что так тщательно выписаны на полотне, а на точно таких же лежащих на полочке мольберта — с зеленоватыми стрелками и такого же цвета точками по краю циферблата.
Составив ладонь домиком, заглядываю в него: светящаяся минутная стрелка движется, и точки видны, словно матовые крохотные лампочки. Цифр нет, как на наших больших настенных часах, но и так понятно. Выходит, по таким часам точное время можно узнать и ночью.
— Трофейные. Их мой друг добыл. В бою. Мне подарил.
— Где сейчас ваш друг?
Художник глазами указал на полотно:
— Под Сталинградом. Остался навсегда. В братской. А у тебя, Юра, есть друг? Настоящий? С которым ты пошёл бы в бой?
— Есть! Вовка Кудряшов. Он эвакуированный. Из блокадного Ленинграда. Верный друг! В беде не оставит. И я — его. Мы корешá. Жаль, уедет скоро… Как только блокаду снимут, а это, говорят, скоро произойдёт. Юрка Бобылёв… Ещё Игорь Кульша… Товарищей много. Хорошие ребята. Честные.
— А у меня теперь нет никого. Я заметил, Юра, в смертельной борьбе за правое дело гибнут самые лучшие люди. Самые верные. Кто Родину любит беззаветно. И людей. Больше собственной жизни. Как говорили раньше, готов жизнь за друга своего положить. Пока такие люди есть среди нас, нам никто не страшен. Так что береги друзей, Юра. А тру́сы и негодяи отсиживаются в тылу. В тёплых конурах. Как клопы в щелях. Они любят только себя и больше всего на свете ценят свою поганую, никчёмную жизнь. От таких добра не жди.
— А как их узнать? — полюбопытствовал я напористо.
— На фронте. На передовой человек виден, как на ладони, — не скроешь ничего.
— Мне бы на фронт. Хоть на полгодика… Повоевать по-настоящему.
— Мой тебе совет: живи в Челябинске, помогай матери, учись в школе. Придёт твой час, дадут тебе в руки оружие. Вот тогда старайся оправдать доверие Родины. Узна́ешь, что такое боевые действия, война. Но лучше тебе и всем живущим этого не знать.
— Почему? — искренне удивляюсь я.
— Подрастёшь — поймёшь. Нет ничего страшнее войны. Люди должны жить в мире. А сейчас давай о чём-нибудь другом поговорим.
— А вы моего папу, случайно, на фронте не встречали? Вот письмо, он из-под Лапшина сада написал…
— Как его фамилия?
— Рязанов Михаил Алексеевич, артиллерист. А сначала был лыжником-диверсантом.
— Нет, не пришлось. Я пехотинец. А друг мой Серёжа — детдомовец, сирота. После войны разыщу его могилу и цветы на ней посажу. Незабудки. Их много цвело на том поле.
Придерживая негнущуюся ногу, сосед садится на ящик из-под консервов, видимо доставшийся в наследство от Гудиловны и её орсовского муженька-хапуги.
— Ну вот, а теперь давай знакомиться. Меня звать Николай Иванович.
— А меня Юра. Герой пацаны зовут. Или Гошей.
— Это что же за имена такие?
— От Георгия.
— Георгий — это хорошо: воин, землепашец, защитник земли русской, — произносит Николай Иванович и задумывается. — А то слышу: Юра да Юра. А ты Георгий.
Наверное, в эти минуты он вспоминает о погибшем друге. А может, о том, когда перестанет болеть нога и он снова вернётся в свою воинскую часть.
— Давай-ка вот что, брат. Надоело мне жить в этой гауптвахте. Инструмент у вас какой-нибудь имеется? Топор, например.
Я хвастаюсь, что есть даже коловороты и фигурные рубанки, а ножовок — четыре, и все разные. От деда всё осталось.
Направляемся в сарай. Николай Иванович выбрал гвоздодёр (похожий на сердито вытянутую гусиную шею), кованые клещи и топор. Пришлось нам с соседом потужиться, прежде чем решётка поддалась. В основном он орудовал, я ему лишь чуть-чуть помог.
— Ну вот, теперь и дышится легче, — вытирая платком потное лицо, говорит Николай Иванович. — Только сердце закололо — рядом с ним осколок железа сидит. Жду, когда его вытянут врачи.
Решётка оказалась тяжеленной. После мы, пацаны, вчетвером еле доволокли её до ларька утильсырья, к дяде Лёве.
С тех пор я, когда удавалось преодолеть бессилие, захаживал к соседу. И очень гордился нашей дружбой. Конечно, и Юрка Бобылёв и Вовка Кудряшов мне завидовали: не у всякого найдётся такой друг — фронтовик, к тому же ещё и раненный в бою. В настоящем бою — не случайно, как моего одногодка Женьку Глатёнка, во время бомбёжки эшелона, шедшего на Урал из Ленинграда. Женьке тогда руку оторвало осколком фашистской бомбы по самое плечо. В школу он ходил с протезом. Стеснялся. Чтобы не дразнили. Но если задевали, натягивал свинцовый кастет, и хватало одного удара, чтобы дразнивший навсегда забывал слово «рука» или «однорукий». С Женькой я дружил, хотя он был парень очень суровый и спуску никому не давал. Но мы ладили.
Я снова у Николая Ивановича.
Выспросил, что обозначают две жёлтые матерчатые ленточки, нашитые на его гимнастерке. Тяжёлые ранения. А красного цвета — ранения лёгкие. Это я и без него знал, хотелось, чтобы о своих подвигах рассказал, но он не захотел вспоминать. Тяжело.
Притихнув, наблюдаю за неистовым трудом художника. Какая же это для него изнурительная работа — писать картину тонкой лёгонькой кисточкой! По нескольку раз переписывает, на мой взгляд, прекрасно отделанные места полотна. И меня просит ни о чём не расспрашивать. Не отвлекать. Я сижу на волоком притащенном мною табурете тихо, молча. Провожаю взглядом каждое движение руки художника, стараясь понять, как ему удаётся из крохотных мазков разных по цвету красок лепить осязаемый холм земли или скосившуюся башню ненавистного танка-убийцы. Удивительно!
Николай Иванович старательно избегает рассказывать мне о войне. Это умалчивание ещё сильнее распаляет моё любопытство.
— Война — это не для детей, брат, — каждый раз повторяет он.
— Как это не для детей? Но разве не дети партизанят, разведывают и взрывают вражеские эшелоны?
А Николай Иванович хмурится и гнёт своё:
— Война не игрушка. И не детская забава. Война — кровь и смерть. И давай о чём-нибудь другом… Лучше я тебе о прекрасном художнике Левитане расскажу. Он русскую природу писал чудесно! Никто, пожалуй, с такой тонкостью и полнотой не постиг саму душу пейзажа с его невероятно богатейшим колоритом… Не понимаешь?
Это-то я понимал, но не сумел разговорить настоящего фронтовика, не сумел. И жажда моя узнать что-то ещё новое о борьбе с фашистами от него осталась неудовлетворённой. А об участии пацанов в войне я держался прежнего мнения. И в правоте своей был уверен — непоколебимо. О Левитане Николай Иванович меня своим упоминанием заинтересовал, но, честно признаться, мне остались непонятны некоторые его суждения. Лишь через несколько лет в мои руки попала книга об этом великом рсском художнике. Я вспомнил Николая Ивановича и осознал, в какой чудесный мир направил меня раненый солдат — в искусство.
…Кажется, наступало настоящее лето. Днём жарит так, что хоть на макушке блины пеки. Вечерами же на город низвергаются ливни — великая ребячья радость. Тротуары и даже дорога превращаются в сплошной поток. В канаве не устоишь, вода — по пояс, бурлит и тащит.
Но я лишён этой благодати — бултыхаться в канаве. Понимаю — нельзя. Сижу дома. Не высовываюсь, во время дождей и гроз канава манит, но временами меня охватывает непонятная слабость, будто меня сразу покидает всякая сила. Приходится отказываться даже от участия в гонках корабликов по океанским просторам уличной канавы. Зато Славик шлёпает за своей флотилией аж до улицы Труда. Повезло человеку — здоров. А я стал каким-то хиляком. Обидно.
…Постепенно болезнь отступает. Я это чувствую. Меня выздоровление радует — скоро заживу настоящей жизнью. Как все пацаны. И уже пытаюсь подольше гулять во дворе. Всё чаще в хорошую погоду выхожу даже за ворота и радуюсь: скоро поправлюсь.