— А ну с дороги, фулиган! — гаркнул возница из покрытого густым куржаком [131]воротника и щёлкнул кнутом. Алька, оглянувшись, прибавил скорость, некоторое время бежал впереди лошади, а затем съехал на тротуар и повернул назад — он своё задание выполнил.
Тут возчик почувствовал беспокойство, повернулся направо, кнутовищем отогнул воротник, взглянул на дверцы ящика и замок, висевший там, где ему и положено быть. Довольный результатом проверки, он огрел рыжую кобылёнку одеревеневшим на морозе кнутом (утром наружный термометр, прикреплённый двумя шурупами к раме нашего окна, упирался красным столбиком со спиртом в цифру сорок, поэтому я законно не пошёл в школу, а решил покататься на коньках), крикнул на неё матерно-свирепо и помчал дальше.
Тем временем Федя Грязин (имя и фамилию оставляю подлинными), озираясь, собирал и засовывал в мешок скользкие мокрые буханки.
Подхватив два или три хлебных кирпича, улепётывал в опорках на босу ногу Вовка Сапожков. А я растерялся и наблюдал эти стремительно развивающиеся события, остановившись с длинным проволочным крюком в руках посреди дороги.
— Чего встал? Хватай!
И Федя подпнул мне и без того развалившуюся от падения на дорогу ржаную буханку.
Я нагнулся и поднял из наезженной колеи, наполненной серым, залощённым санными полозьями снегом кусок булки, прижал его к груди и припустил за мелькавшей впереди фигурой расхристанного Бобки с голыми грязными пятками. Вообще-то по-настоящему его звали Вовкой. Не знаю, кто придумал ему такую собачью кличку, я его всегда называл только по-человечески, а не по-уличному. Кое-кто называл его Гаврошем.
Не знаю почему, но я прокатился на своих «снегурках» до открытой двери в полуподвал, спрыгнул на ступени, с них — на бетонный пол общего коридора и процокал направо, в большую комнату, в которой обитала семья Сапожковых — тётя Паня, Вовка, мой сверстник, и Генка, одногодок моего братишки Славки.
Когда я ввалился, громыхая «снегурками», в полуподвальную комнату Сапожковых, то Вовка, в распахнутой, без единой пуговицы, просторной замызганной телогрейке, подпоясанной старой, дыра на дыре, шалью тёти Паши, стоял возле столь же невообразимо грязной большой постели и толкал в рот горсть хлебного мякиша. Исхудавший до голубизны младший брат Генка, по прозвищу Гундосик, рвал мелкими зубами заляпанную снегом подгоревшую корку.
— Здорово, а? — с восторгом прошамкал Вовка. — Ништяк вертанули, а?
А до меня только сейчас стал полностью доходить ужасный смысл содеянного нами — ведь мы ограбили хлебный возок! И я участник!
Вовка спешил, давился, стараясь проглотить побольше, не жуя, — от одной из трёх лежавших на столе буханок уже мало что осталось. Бросив «подкатной» крючок в угол, я над столом разжал варежку, и на столешницу, которая была ещё грязнее, чем постель, плюхнулось то, что подобрал в дорожной колее, — липкий, бесформенный шматок.
— Жри, — пригласил Вовка. — Шамай, [132]Ризан!
К шматку потянулся худой давным-давно не мытой рукой Генка, но я почему-то приказал:
— Не трогай!
— Тебе чо — жалко, ли чо ли? — обиделся Вовка и воинственно размазал замусоленным рукавом телогрейки густую влагу под носом.
Генка растерзал следующую буханку, ещё не остывшую, даже горячую внутри. В нетопленной комнате Сапожковых от булки струился пар и пахло свежим хлебом так, что слюни сразу заполнили рот.
— Не трожь этот хлеб, — выкрикнул я.
Вовка вытаращил на меня глаза, выгрызая мякиш с корки.
— Ворованный…
— Ну и чо? — удивился Вовка. — Не у тебя жа спиздили…
— Мы его украли, понимаешь? — громко, почти закричал я.
— Не… — замотал головой Вовка. — Мы ево вертанули. Эти буханки — верчёные [133]из повозки. А не у людей…
Дверь неожиданно и широко распахнулась. Генка мгновенно сунул свою краюху под большую подушку цвета затоптанной земли. Я обернулся: на пороге в клубах морозного воздуха стоял ухмыляющийся Юрица Каримов, один из самых отчаянных блатарей нашей улицы, старший брат Альки. Несколькими годами старше нас с Вовкой, он не якшался с нами, «мелюзгой». У него имелась своя компания, но сегодня мы оказались его сообщниками.
— Здорово, шпана, [134]— поприветствовал он, ухмыляясь, и «золотая» коронка сверканула в темноватой комнате.
— Дверь-то, закрывай! — пропищал Генка. — Холодно, чай. Не лето!
— На улице теплея, — пошутил Юрица и передвинул губами из одного угла рта в другой папиросу «метр курим — два бросаем» с длинным мундштуком — дорогую казбечину. Такие продавались на толкучке парно по пятнадцать рублей.
Я затворил дверь. Оказалось, в ней даже замка нет. Продали, наверное.
— Сколь буханок приволок? — спросил он Вовку.
— Не зна… Я щитать не умею…
И это была правда. Я убедился давным-давно, что Вовка ни читать, ни считать не может — таким родился.
— А ты?
Я молчал.
— А он — нисколь, — ответил за меня Вовка.
— Жухнул? [135]— нахально спросил Юрица и ощупал мою грудь рукой с перстнем на среднем пальце. — Куды притырил? [136]Колись, [137]куды заныкал? [138]
Юрицу мы, пацаны помладше, боялись. Блатяра! Он был скор на расправу, если с ним не соглашались, не отдавали по-хорошему то, что он собирался казачнуть, [139]перечили или не подчинялись его повелениям. Причём избивал жертву безжалостно и весело — такая у него была манера. Иногда бил мальчишек просто так, ради своего удовольствия — потешался. Алька не был таким жестоким, хотя дрался и казачил [140]часто — было кому за него заступиться, поэтому «имел право».
— Ну, ты, маменькин сынок, колись, где черняшка?
Он пятернёй с колечком на пальце, украшенным голубым камушком, сгрёб воротник моей телогрейки под подбородком и надавил на шею. Я поперхнулся.
— Сшамал? А ну открой хлебальник!
— Вон лежит, — просипел я.
Юрица взял со стола липкий шматок, подкинул на ладони и сразу шмякнул им о столешницу.
— Эх, испортил товар… А ты сколь, говоришь, хапнул?
— Не зна… — повторил Вовка.
— Не темни, гнида! Половина — моя доля. Мы вертели — нам положено. По закону. Набздюм. [141]— Он сграбастал оставшуюся буханку. — Гони другую. Давай, давай, не жмись. Чо, очко [142]заиграло?
Вовка подал Юрице надкушенный ломоть.
— В замазке, — сказал Юрица Вовке небрежно.
— Ты — тожа, — ткнул он мне пальцем в грудь, и сиреневого цвета камень в перстне опять полыхнул разноцветными искрами, радужные светлые полосы скользнули по серо-жёлтой стене.
— В какой замазке? — недоумённо спросил я.
— Эх ты, фраер… Бобик, растолкуй ему. И больше не вздумайте жухать. Не то правильником [143]из задней кишки вытащу, слышишь, сопля? Через очко достану. Больно будет!
— Угу, — поддакнул старший Сапожков.
Юрица вынул изо рта казбечину, приладил окурок к ногтю большого пальца правой руки, прижал безымянным, прицелился в обрамлённый узкой деревянной, чёрного цвета, рамкой фотографический портрет тёти Паши, когда, с её слов, «мущины по мне с ума сходили», матери Вовки и Генки. За ним хранились, об этом Юрица не догадывался, а то отобрал бы, хлебные карточки. Фронтовые письма Сапожкова-отца, находившиеся там же, едва ли его прельстили б, и щёлкнул. Мундштук прилип ко лбу неправдоподобно красивой, с нарумяненными щеками и малиновыми губами, тёти Паши — именно такой изобразил её мастер-фотограф, когда по челябинской «артиске варьитэ» «мущины с ума сходили», как она сама мне однажды пояснила.
— Ну, ты, чево плюваешся? — задиристо пропищал Генка.
131
Куржак — снежный налёт (снежное образование, напрмер от дыхания во время сильного мороза), возникает и на уличных электропроводах и других предметах. Употребляется это слово на Урале.
139
Казачнуть — отнять (блатная феня). Слово происходит от названия погромов казаков в революционные годы — расказачивания.