Наступил долгожданный разгар лета. Вокруг нас жужжали мухи, их кружило множество, потому что в дальнем углу огорода находилась помойка барака ЧТУ (позднее узнал — Челябинского трамвайного управления), постоянно пикировали стрекозы, синебрюхие, со слюдяными крыльями и сказочными искрящимися на солнце выпуклыми глазами. Бабочки-капустницы так и норовили отложить яички на молодые кочерыжки, но мы бдели и, не ленясь, гоняли бело-зеленоватых красивых вредительниц лопухами. Но ещё больше порхало крапивниц — жгучая трава росла вдоль всех заборов, а избушку нищей старухи Каримовны с огорода даже не видно было, настолько она заросла бурьяном и крапивой, по листьям которой ползали чёрные гусеницы — будущие красавицы-бабочки. Иногда прилетали к нам большие бабочки с голубыми глазами на крыльях. Они выглядели настолько сказочно и привлекательно, что я не удержался, поймал одну и застыл в восхищении, пока она трепыхалась в моих ладонях, — ничего более очаровательного не видел. А опыт в ловле и разглядывании насекомых у меня скопился немалый: лягушки, тритоны, пиявки, земляные жирные черви и сороконожки, ярко-жёлтые или коричневые мухи, кузнечики, букашки-солдатики, жуки, да разве всё перечислишь…
Не было во дворе камня (кроме огромного отполированного валуна в половину моего роста), который я не перевернул бы и не изучил, кто под ним живёт.
По резным наличникам мне удавалось взбираться на надоконники и шарить, натыкаясь пальцами на пищащих встревоженных птенцов воробьёв, слушая истерический гомон взрослых птиц, круживших рядом. Но однажды за наличником кухонного окна я обнаружил бронзовую печать, имевшую отношение к бывшему хозяину нашего дома. Но об этом расскажу дальше…
…Солнце нагрело наши затылки, причём изрядно. Однако для нас солнцегрей — нипочём. Славика от жгучих лучей защищала застиранная панамка, — помню, она ещё в детстве мне служила, — а меня спасала выцветшая, золотыми нитями вышитая тюбетейка. Чтобы солнце не обжигало и без того болезненно розовые, с ошмётками ещё не сползшей кожи, я соорудил из целого номера газеты «Челябинский рабочий» за прошлый год плащ на плечи (на нынешний мама почему-то не подписалась, хотя подписка считалась обязательной, как на облигации), и в этот зной «плащ» казался мне незаменимой защитой от ожогов.
Меня, признаюсь честно, не трогало хныканье Славика, на то, что его кусают мухи и комары, — я-то с ними юрко расправлялся лопухами, но всё же предложил:
— Пойдём в тень, а то вся спина у тебя обгорит на солнышке — мама ругать нас будет (уверен был, что журить она будет меня, а не брата).
И в этот момент явственно послышался какой-то звук, напоминающий писк. Слабый, еле различимый, будто откуда-то из-под земли. Послышится же такое! Но что это?
— Славик, ты что-нибудь слышишь?
Братишка повертел головой туда-сюда.
— Слышу. Мухи жужжат. А вечером комаров много прилетит. Ещё больше. Туча.
Славик всегда страдал и плакал от комариных укусов, на месте которых тут же, сей секунд, появлялись белые припухлости, — они невыносимо чесались. И мама делала ему холодные компрессы.
Опять раздался слабый писк. Не комариный. И не тёти-Марининого недавно родившегося Кольки — с ним часто тютюшкалась Герасимиха. Я подумал, бабушка этого самого грудного Кольки где-то недалеко. Вместе с малышом. Правда, как несколько лет спустя выяснилось, так и не вернувшийся с фронта отец Кольки (пропал без вести) приходился внуком Герасимовне. А Колька и Валерка — аж правнуками. Но тогда это не имело для меня никакого значения. Ну ладно, дело не в родословной соседей, а в другом — писк продолжался. Слабые, еле различимые звуки. Они звали.
Напрягши слух и повертев головой, как братишка, определил: доносятся звуки от одноэтажного барака, в котором обитали трамвайщицы — кондукторы, водители, женщины других специальностей из депо, и ни одного мужика, — всех забрали в армию. Ещё в сорок первом. Правда, по выходным дням в бараке появлялись мужчины и из открытых окон разносились громкие песни про камыш и про Стеньку Разина, а также частушки.
И хотя окна длинного барака сейчас распахнуты настежь, не из них слышатся подозрительные попискивания.
— Славк, неужели не различаешь? — спросил я брата, уже игравшего с «солдатиком» — небольшим жуком оранжевого цвета и с чёрными круглыми пятнышками на спинке, — их водилось в нашем дворе великое множество. Чем они нам нравились — не вредили разным овощам. За это мы их не уничтожали, не то что капустных зелёных гусениц. Или, как их называла бабка Герасимиха, «прожорных гушельниш».
Писк стал меня тревожить. Да и заинтересовал. Кто же всё-таки это?
— Славк, бежим посмотрим, кто там вяньгает, — предложил я братишке, и он моментально согласился. И в самом деле — забавно же! Может, птенец-воробьишко из-за наличника вывалился. Голый, розовый ещё, неоперившийся. Мгновенно представил, как к беспомощному желторотому птенчику с растопыренными, не обросшими перьями крылышками крадётся и вот-вот сцапает ощерившаяся голодная кошка.
Эта представленная картина заставила меня быстро подняться с борозды и осторожно пробраться меж окученными кустами картошки гряд соседей — чтобы ботву не помять, иначе от мамы влетит (я никак не мог привыкнуть к постоянной несправедливости: нашалим мы вдвоём со Славкой или какую-нибудь ошибку совершим, оплеухи всегда доставались почему-то одному мне). Потому что «закопёрщиком» она обязательно объявляла меня. А я и смысла-то этого слова не знал. Догадывался, правда, что «закопёрщик» — почти подстрекатель, первый. А ведь далеко не всегда затевал запретное дело, — даже не зная, что оно кому-то не понравится, — именно я. Например, кататься на валенках с разбегу по обледенелой земле.
И хотя меж кустов мы продвигались сейчас, как заправские разведчики, увидь нас вездесущая тётя Таня поздно вечером, после возвращения мамы с работы, бдительная и приметливая соседка обо всём доложила бы ей, непременно исказив то, что произошло на самом деле, и — наказание мне обеспечено. С «обвинительной» моралью. Что так поступать нельзя. Что хорошие, воспитанные дети всегда должны думать, чтобы не нанести вред или неприятность другим. Что надо думать, прежде чем поступить. И так далее, и тому подобное. Причём нестерпимо долго. С припоминанием прежних моих «грехов».
А тёте Тане удовольствие, что ли, доставляло, когда мама «воспитывала» меня, или мой плач и тщетные оправдания. Плач не столько от маминых шлепков, сколько от несправедливости. Мама всегда верила взрослым, видимо, не сомневаясь в том, что дети лгут, чтобы избежать заслуженной кары. Вот почему я не любил тётю Таню и сторонился её. Но от всевидящих глаз её не всегда удавалось скрыться. Она вообще всем соседям «по секрету» нашёптывала взахлёб, кто кому о ком якобы что-то сказал. Или что-то плохое совершил. А после начинались выяснения отношений между жильцами. И только тётя Лиза Богацевич никогда не здоровалась и ни о чём не заговаривала с председателем домового комитета. Всем соседкам, которые, например, дружно лузгали вечерами семечки подсолнуха на скамье возле уличной калитки, говорила «здравствуйте», а ей — нет. Как будто вовсе не замечала её. За что тётя Таня её люто ненавидела и сочиняла о ней всякие небылицы. Что будто бы муж у тёти Лизы был белый офицер, за что большевики его и расстреляли. И правильно якобы сделали. Недовольна была домком, что и тётю Лизу не расстреляли как буржуйку. И «всю еёную породу контрариволюционную».