Затея выглядела рискованной. Мы это осознавали. Но верили, что завершится она успешно. Я от кого-то из ребят слышал, что сука не бросается на человека, завладевшего её потомством. И поверил в это.
Всё произошло именно так, как мы предположили. Водолазка, которой я показал обоих её щенят, залаяла, запрыгала, затанцевала передо мной, тявкнула несколько раз, словно с какой-то просьбой обращалась, и послушно потрусила сбоку, то и дело забегая вперёд нас, будто желала убедиться, что щенки ещё в лукошке и им не грозит никакое лихо. Мне показалось, что собака улыбается. Она, уверен, правильно угадала наши замыслы и поэтому весело скалила зубы.
Но когда мы приблизились к воротам нашего двора, Водолазка повела себя непонятно и даже странно, бросилась через дорогу к дому, где жил Гарёшка, и прямо-таки с остервенением принялась облаивать дядю Исю, мирно сидевшего в зимнем пальто и валенках на лавочке, подпёршись тростью, без которой и шагу ступить не мог. Дядя Ися, понятное дело, вынужден был пустить в ход свой посох, а Водолазка хватала его и грызла, захлёбываясь от ярости.
Я позвал собаку, и она, к моему удивлению, тотчас отстала от дяди Иси, сиганула к нам, завиляла хвостом, заюлила. Но почему она так яростно лаяла, чем ей не понравился тихий, неподвижный, безобидный, очень больной человек?
Дядя Ися для меня тогда оставался загадкой, хотя кое-что о нём я знал достоверно.
Впервые после длительного отсутствия (ему до исчезновения было лет семнадцать — восемнадцать) я увидел его ранним утром нынешнего лета — в середине мая. Сначала услышал глухой, ухающий кашель. Потом показался человек, кого-то мне напоминавший и принятый мною за старика.
Примостившись на вершине тополя, обозначенного мной «капитанским мостиком», на доске, привязанной к сучьям, я наблюдал в бинокль, настоящий боевой бинокль, но с одним пустым окуляром, весь наш квартал от улицы Труда до улицы Карла Маркса.
Бинокль под честное слово на три дня дал мне Алька Чумаков, мой старинный знакомый, ещё вместе в один детсад ходили. Бинокль имел славную, если не героическую биографию, — он принадлежал Алькиному дяде, военному начальнику ещё с гражданской войны, а сейчас чуть ли не генералу (если верить Чумаку), живущему в Ленинграде.
Цель у меня была ясная: заметив кого-нибудь из друзей, дождаться его приближения и неожиданно, врасплох, понарошку, напасть: «Стой! Руки вверх! Хенде хох!»
Настроение у меня было радужное, и я насвистывал мелодию «Красотки, красотки, красотки кабаре…» из недавно и нескольких раз подряд с увлечением просмотренного фильма «Сильва».
Столь восторженное настроение объяснялось тем, что я до сих пор чувствовал себя немного влюблённым в прекрасную, хотя и малость старенькую Сильву и готов был совершить ради неё невиданный подвиг. Например, спрыгнуть с высоченного сарая.
Взглянув в ту сторону, откуда послышался бухающий кашель, увидел на противоположном тротуаре маленького рыжего человечка, держащегося одной рукой за забор, а другой за грудь. Судорожный кашель бил его долго, и я подивился: где в этакую теплынь умудрился он настолько простудиться? Мы всей свободской ребячьей стаей уже в начале мая купались в парковых каменоломнях со скользким, на метр осевшим под прогретую солнцем воду льдом, и ничего — здоровёхоньки, никто даже не чихнул. А он…
Накашлявшись, человек, опираясь на забор, доковылял до лавочки и опустился на неё в изнеможении. Теперь я, прищурив один глаз, и плотнее прижавшись другим к окуляру, мог рассмотреть его получше.
Восьмикратно увеличивающий бинокль приблизил лицо рыжего человека настолько, что я отпрянул и слегка ударился затылком о ствол тополя. Это было лицо мертвеца! Серая кожа, фиолетовые губы с кровавой пеной в уголках полуоткрытого рта. На щеках и лбу — масляные капли пота. На подбородке торчала кустиками красновато-ржавая щетина. И неестественно белели очень яркие молодые зубы.
Глаза человека были закрыты, и я различил жёлтые спёкшиеся ресницы. Грудь его дёргалась от резких и коротких вздохов.
— Ему плохо, — догадался я. — Надо помочь!
Вмиг по сучкам спустился с дерева и подбежал к больному — несомненно, что человеку тяжело.
— Дядя, вам плохо? Вы хвораете? — спросил я, робея.
Человек не сразу расклеил веки, и на меня уставились безжизненные блёкло-голубые глаза. Мне стало зябко от этого бессмысленного неподвижного взгляда, устремлённого на меня. Да это же Исаак Фридман, как я сразу не узнал его?
— Скажи… маме, — прошелестел он сухими губами. — Я… вернулся…
Он смотрел на меня непонимающе и долго молчал. Наконец произнёс:
— Ба-ся… Тётя Бася…
Тётю Басю я, разумеется, знал. Да и кто ж о ней не слышал окрест. Быстро, добротно и дёшево — очень дёшево! — умела она обновить любую одежду — перелицевать, изменить фасон, размер, превратить её в неузнаваемую, красивее сделать, чем была новой, мужскую, женскую, детскую, на любой вкус… Тётя Бася слыла портнихой-кудесницей. Она и внешне отличалась от всех других людей: огромная, толстая, усатая.
Муж её — колченогий от рождения дядя Лёва, маленький, большеголовый, щуплый, с кудрявой, огненной, пышной шевелюрой, походил на факел. Или на «костёр» на сцене драмтеатра в пьесе «Партизанка Юля», которую мы смотрели всем классом несколько лет назад. Чуть светало — уже раздавался во дворе стук его молотка. Те же дробные звуки я слышал и в сумерках, когда наигравшись вдосталь, давно пора было бежать домой — бухнуться спать.
Дядя Лёва днём, в погожую погоду, выползал во двор, ловко закидывал зад со скрюченными детскими болтающимися ножками, одетыми в детские же чулочки, на табуреточку с сидением, забранным перекрещенными кожаными ремнями. Возле него сразу вырастала гора разной обуви со всей округи — дядя Лёва всем известен, даже знаменит как сапожный мастер. И он не драл за выполненную работу три шкуры, как некоторые частники, а называл цену «по совести», за что его все уважали. Отремонтированная им обувь становилась ещё крепче, нежели новая, — такая легенда о дяде Лёве и его неподражаемом мастерстве сделала Фридмана, по-моему, поистине самым знаменитым среди всех сапожников Челябинска. Впрочем, так же, как беспутное поведение дочери, всегда весёлой и легкомысленной красавицы Розки. Вся улица знала правду и об их сыновьях Ароше и Иське. Они слыли щипачами высочайшего класса, то есть профессиональными карманниками, унаследовав виртуозность и артистичность от своих прославленных трудяг-родителей. В отличие от своих тоже по-своему «знаменитостей»-детей, тётя Бася и дядя Лёва были честнейшими людьми, об этом знала вся Свобода и жители соседних улиц.
Арошу, то есть дядю Аарона, я видел частенько в прошлом году. После очередной годовой отсидки он шумно и щедро навёрстывал упущенное. Пир горой в честь его возвращения из тюряги продолжался во дворе дома номер семьдесят девять три дня подряд.
Девушки, жаждущие близкого знакомства с ним, порхали по двору с утра до поздней ночи. Ничуть не искажу истину, если скажу, что они, эти девчата, стояли к нему в очередь, как больные на приём к врачу, — Ароша действительно обладал редкой красотой! Но месяца через три блистательный, в синем шивиотовом костюме, белоснежной рубашке с накрахмаленными обшлагами и в туфлях фасона «шимми», с рантами и нежным музыкальным скрипом, постоянно улыбающийся белозубый неотразимый Ароша исчезал столь же неожиданно, как и появлялся.
Розка, томная и мечтательная в любое время дня, шурша умопомрачительным шёлковым платьем вишнёвого цвета, прекрасная, как царица из «Тысячи и одной ночи» (книги, которой я тогда зачитывался до миражей), собравшись на танцы в Дом офицеров, сообщила нам, что братец опять «зачалился». За «лопатник». Так карманниками назывался бумажник. Вот тебе и Ароша Артист — опять попался. Коротко, очень коротко «воровское счастье» — милиционеры непременно ловили его, и я не мог уразуметь, как это им удавалось.