Выбрать главу

Неужели подобное случается и с людьми? Наверное.

Щёлк — и нет человека! Это страшно! Нет, я такого не мог совершить. Уверен. Ведь это всё равно что пристрелить себя. Даже хуже.

P.S. В пятьдесят втором году от мамы пришло письмо с известием о том, что пьяный конный милиционер смертельно ранил братишку. В спину. В позвоночник. По дурости.

Ничто не действовало на меня столь сокрушительно в жизни. Даже пытки милиционеров в седьмом отделении Челябинска. Даже душиловка в смирительной рубашке в челябинской городской тюрьме восьмого мая пятидесятого года.

Я метался по бараку и зоне как сумасшедший. А после, забравшись на земляную крышу барака, рыдал в колени. Когда лежал, совершенно обессилев, мне привиделся родной двор и все, кого я знал.

Вдруг совершенно неожиданно перед моим мысленным взором возникла та золотистая сорока. Живая. А Славка — в гробу. И он действительно вскоре умер. Чуть ли не в один день со Сталиным. Тогда же скончались бабка Прасковья Герасимовна и Анна Степановна Васильева, мама Эдды. Гений всемирного ужаса напоследок, уже мёртвый, успел скосить не одну тысячу жизней. Так мне почему-то подумалось.

1983 год

Книга четвёртая

ЛЕДОЛОМ

Я был батальонный разведчик
Я был батальонный разведчик, А он писаришка штабной. Я был за Россию ответчик, А он спал с моею женой. Ах, Клава, любимая Клава, Ужели судьбой решено, Чтоб ты променяла, шалава, Меня — на такое говно?! Меня — на такого мужчину! Я срать бы с ним рядом не стал — Ведь я от Москвы до Берлина По вражеским трупам шагал. Шагал, а потом в лазарете Со смертью в обнимку лежал, И плакали сёстры, как дети, Пинцет у хирурга дрожал. Тяжёлой солдатской слезою Расплакался весь батальон, Когда я Геройской Звездою С протёзами был награждён. И вот мне вручили протёзы, И еду-то, братцы, я в тыл. Скупые мужицкие слёзы Кондуктор в вагоне пролил. Пролил, прослезился, собака, Но всё же содрал четвертак. Не выдержал сам я, заплакал: Грабители, мать вашу так! Грабители, сволочи тыла, Эх, как же вас носит земля?! И понял я: многим могила Придёт от мово костыля. Домой я с войны возвращался И стал я ту Клавку ласкать. Я телом её наслаждался, Протез положив под кровать. Проклятый осколок железа Мне жал на пузырь мочевой. Полез под кровать за протезом, А там писаришка штабной! Я бил его в белые груди, Срывал я с него ордена… Ах, люди, советские люди, Подайте на чарку вина!

Ледолом [242]

1946 год, апрель

Самым ярким, вдруг хлынувшим в меня обилием света, цветов и оттенков окружавшего мира, близких и далёких предметов — домов, заборов, тротуаров, серо-зеленоватых, с разворачивающимися почками тополей, и всего-всего другого, чего касался мой взгляд и чему радовался сейчас, особенно необычной, яркой голубизне неба с лёгкими пористыми облачками, почти прозрачными, как мне часто казалось, будто нарисованными фантастически огромной кистью. Как всё изменилось в один-единственный день! И я понял, что именно сегодня пришла долгожданная весна. Вчера её ещё не было, а утром она словно прорвала преграду, отделявшую зиму от лета тонкой невидимой плёнкой, и заполонила абсолютно всё. И меня в том числе. Чувствовал, ощущал всем собой, что сегодня я совсем не тот, кем был накануне.

Наверное, этот апрельский день конца детства и врезался в меня, оставшись немеркнущей живой картиной, на всю жизнь — Челябинск, привычный маршрут: дом — школа на улице какого-то местного революционера Елькина… Что за революционер, чем прославился — неизвестно. И улиц с чьими-то чуждыми, ничего не говорящими фамилиями — уйма. Назвали — и забыли. Впрочем, забегая вперёд, сообщу, что до школы в положенное время я так и не добрался. Как мне тогда поверилось — не по моей вине. Проторённым путём и в радостном, возбуждённом состоянии, правда отнюдь не от неминуемой встречи с математичкой — она же завуч — Крысовной, ненавидевшей меня, как, впрочем, и абсолютное большинство своих «воспитанников» (мы ей платили тем же — озорством и хулиганскими выходками), я медленно, нехотя продвигался из пункта «А» в пункт «Б», любуясь обрушившимися на меня красотами мира, которых ещё вчера не существовало вовсе. Они возникли, выросли, расцвели и очаровали меня сейчас, недавно.

Не думал не гадал в те минуты, что моё путешествие в храм науки, где, кроме Крысовны, на моё счастье, преподавали и завораживавшая меня своей речью «русалка», она же литераторша (и она же — не поверите! — родная сестра Крысовны), и любимая ботаничка и зоологиня Нина Ивановна Абрамова, пришедшая служить школе и нам, несмышлёнышам, пустым сосудам, которые следовало наполнить драгоценными знаниями, ещё в дореволюционные годы (кое-что о «той» жизни она нам поведала — очень скупо и отнюдь не в столь мрачных тонах, как это преподносила своим жертвам историчка, молоденькая «барабанщица», вероятно круглая отличница, вызубрившая учебник из буквы в букву и неукоснительно требовавшая того же от нас).

Я же запоминал из рассказов учителей только то, что меня интересовало. Например, катеты и гипотенузы воспринимались мною одни как нечто круглое, другие чем-то напоминающими велосипедные спицы. Они вонзались в одно мое ухо и тут же выскальзывали из другого, не оставив в сумбурной голове, напичканной до отказа различными потрясающими сведениями, никаких следов своего пребывания. Зато повествования Нины Ивановны о жизни земноводных — о некоторых из них я знал не понаслышке — вызывали во мне живые воспоминания-отклики и желание тут же поделиться ими со всеми, например об охоте на лягушек в каменоломнях парка культуры и отдыха имени Алексея Максимовича Горького. А рассказы о жизни крокодилов порождали в моём воображении такие картины, что жуть пробирала до мурашек по спине.

Но упоминание исторички о героическом восстании Спартака (после уроков сразу побежал в детскую библиотеку и вцепился в роман Джованьоли), другие интересные сведения звучали редко из уст тараторки — заводной куклы, и я набирался знаний из прочитанных мною книг, не предусмотренных школьной программой, вопреки правилам школы и в урон выполнению домашних заданий, которые являлись обязательными, как ношение кандалов каторжниками. До революции, разумеется. Взахлёб, одну за другой, «проглатывал» я книги, отнюдь не рекомендованные школьной программой и учителями, за что получал пятёрки (редко) и двойки с единицами (заслуженные — по законам советского образования) — гораздо чаще. И, что печально, если верить завучу, по некоторым ведущим предметам. По той же алгебре, к примеру. Школа меня не очень интересовала, и посещал её я отнюдь не вприпрыжку. Несмотря на то, что в конце смены техничка раздавала нам с деревянного подноса по маленькой белой булочке! Лакомство! Но часто, даже слишком часто, булочкам я предпочитал библиотеку, а не нудные «мудрости» манекенов-учителей. Такие вольности рабам школы не прощались. Учителями. И родителями. Моими, к примеру. Но я, предчувствуя большую беду, упорно продвигался к печальному финалу — исключению из списков и школьных оценочных журналов.

И всё же вопреки «здравому смыслу» я предпочитал… библиотеку.

…В полупустом зале (в здании всегда держалась прохлада, и библиотекарши в осенние и зимние месяцы кутались в шали), я усаживался к окну, с трепетом держа в руках полученную книгу, раскрывал её, углублялся в чтение, и окружающий меня мир… исчезал. Я тоже переставал существовать в этом зале. Безбрежное детское воображение заполнялось героями, которым я бесконечно сопереживал, иногда мысленно воплощаясь в них. Часто не замечал, когда ко мне подходила библиотекарь и, к моему великому сожалению, возвращала в мир, реально существующий, тусклый и малопривлекательный, да ещё грозящий расправой за только что полученное удовольствие пребывания в мире волшебном, сказочном…

вернуться

242

Публикуется впервые.