Выбрать главу

Мама скрывает что-то от нас (и от меня, в частности), то есть лжёт нам. А меня учит быть правдивым. Так в «хороших» семьях поступают? Я — лишний. Давно, с прошлого года, это чувствую. Сразу после возвращения отца с войны. А до неё — не знал его. Ничего не понимал.

Такие мысли ворошились в моей голове, мучительно всё это осознавать. Но мама есть мама, и я не имею права обижаться на неё. Она дала мне жизнь. Выкормила и вместе с другими спасла меня от смерти. Я должен её любить и уважать. Как и она любит меня. И Славку. Да и нутром чувствовал, что, несмотря на несправедливые наказания, она любит меня. И опять не мог уразуметь: если любишь человека, то можно его наказывать? Иногда — несправедливо. Разве его нельзя простить? Или пожалеть?

И, может быть, поэтому я окончательно вознамерился сейчас пойти-таки в школу. Чтобы не отягощать и без того нелёгкую лямку, которую тянет, как однажды выразилась сама родительница о своей судьбе.

Ощущение светло-радостного весеннего дня как бы вдруг померкло: красочное, цветное, словно освещённое волшебным светом изнутри предметов, погасло. И всё-таки я мужественно преодолевал отрезок пути от точки «А» к точке «Б». Заранее смирился со всем, что должно произойти со мной в многоэтажном сером скучном здании с такими же серыми, бесконечно длинными коридорами, мрачными в сравнении с улицей, бурлившей жизнью. Мёртвыми. Как замурованный склеп. Непреодолимо не хотелось встречаться с учителями, многие из которых в моём воображении выглядели манекенами в пыльных пустых витринах — окнах городского универмага, а точнее, живыми куклами в натуральную человеческую величину; да ещё и здороваться, разговаривать с ними. Вернее, оправдываться за пропущенные сорокапятиминутки и не вызубренные строки «отсюда и досюда».

Мне казалось, что они, учителя-манекены, разговаривают со мной как с маленьким несмышлёнышем или древнеегипетским рабом. Возможно, это сработала недавно прочитанная в детской библиотеке книжечка о мальчике, ученике каменотёса Нугри, заплутавшего в бесконечных ходах пирамиды фараона. Она потрясла моё воображение, когда я представил себя этим древнеегипетским пацаном. Ещё одна книга — «Хижина дяди Тома» Бичер Стоу, точно не знаю почему, но ко многим преподавателям резко изменила моё отношение. И я испытывал к ним самое настоящее отвращение, нутром чувствовал, что они, словно сговорившись, загнали нас в эту школу-пирамиду и считают маленькими бесправными рабами, а себя — всемогущими фараонами и фараоншами. И не мог победить в себе это предубеждение. Они беспрекословно требовали и барабанили своё, вернее чужое, заученное ими. А мои уши не желали их слушать, а глаза — видеть. Потому что они не желали знать, что я думаю о прочитанном, их это не только не интересовало, но в случаях, когда я высказывал свои мнения, — наказывали, выходит, если ты не попугайничаешь, то такое поведение почему-то подлежит осуждению. Меня они и наказывали, когда я пытался объяснить что-то своими словами.

…Однако шаг за шагом ко мне приближалась мёртвая кирпичная коробка — громадина с десятками одинаковых квадратных слепых окон, и я доплелся бы до порога своего пятого «б» класса, испытав очередную нудную процедуру с расспросами и допросами, высокомерными гневными нотациями и дневниковыми приговорами, не подлежащими обжалованию. Но добрёл я лишь до каменного моста, соединяющего центр города с Заречьем. Даже не перебежав тротуар и дорогу, я свернул направо с улицы Труда, поражённый и сразу всецело захваченный тем действом, что творилось под быками моста.

Я сразу увидел нечто необыкновенное: река движется, словно огромное — взглядом не охватишь — ожившее существо, огромнейшее чудовище, но не сказочное, а всамделишное, и это зрелище меня пронизало и примагничивало. Я почти поверил в это осмысленное движение, окинув взглядом неохватное шевелящееся пространство, зажатое берегами. Миасс был похож на спавший зиму и вдруг очнувшийся от оков сна живой организм. Пока я видел не сам организм, а панцирь, закрывавший его. А под ним движется, медленно и грозно, сама стихия, неукротимая силища, всемогущая, неудержимая. Там и сям двух-трёхметровые — не меньше! — куски льда вставали вертикально, зловеще отблёскивая сталью сломов, и в таком положении медленно ползли навстречу мосту, словно стремясь сокрушить, сдвинуть его с фундамента и даже вместе с ним поплыть дальше.

Дух захватило необъяснимым желанным страхом: а если они сорвут и потащат, толкая перед собой, железобетонное сооружение, а вместе с ним и строения на берегу?! Выворачиваясь, становясь на дыбы, с невероятной мощности напором наползая на быки моста, они однако с оглушительным грохотом рушились, раскалывались, крошились под напором таких же массивных глыбин.

Подобного буйства речной стихии мне ещё ни разу не выпало счастье наблюдать: льдины разных размеров, толщины и очертаний, а также крошево неслись по другую, противоположную, правую, сторону моста, если посмотреть через чугунные перила, вниз по течению сплошной массой, то быстро, то замедляя движение, то рывками и с невероятной скоростью, сталкивались, вползая друг на дружку, с шлёпаньем и плеском плюхались в бездонные чёрные водовороты, приоткрывавшиеся на секунду-другую. Грохот и скрежетания звучали грозным музыкальным сопровождением неукротимого буйства природы, битвы ледяной рати со всем и вся и с самой собой.

В этом сражении не определишь победителей или побежденных, всё перемолотое неудержимо несло за гранитные быки моста, мимо каменных оков берега.

Я повернул голову налево и стал со страхом и наслаждением любоваться колоссальным ледяным нашествием, вседробящим, казалось, неукротимым, бесконечным, нёсшим на себе, на своём колышущемся панцире, обломки грандиозного побоища: бревна, обломки досок, щепки и куски каких-то сооружений, побеждённых, раздробленных, раскромсанных, расплющенных, разбитых вдребезги в дикой схватке, произошедшей где-то там, выше по течению. Даже одноместный, с распахнутой, висящей на верхнем шарнире дверью и уцелевшим стульчаком, сортир сорвал озверевший ледяной зверь-хулиган, не выпуская его из своих невидимых насмешливых лап, и волок неведомо куда.

Все замеченные мною обломки чего-то сооружённого руками людей недавно были заборами, сараями, баньками в приречных посёлках. Сейчас, изломанное, исковерканное, это нечто, временами выплывая, появлялось на поверхности вздыбившегося ледяного поля, задавленное, зажатое и раздавленное, кусками — всего на секунду, на момент сверкнувших под солнцем огранённых кристаллов, скрывавших это сокрушённое в тёмной, жуткой пучине, может быть навсегда опустив на дно, в вязкий ил, как в могилу.

Словно загипнотизированный этим могучим буйством, я вцепился в чугунные брусья перил моста, не чувствуя онемевших пальцев.

…Вода прибывала на глазах и, когда льдины, словно доисторические животные, страшные чудища, наскакивали, напирали со скрежетом на быки, выплёскивая струи и выплёвывая мелкое крошево на площадь моста, мне становилось не по себе: казалось, что ледяные горы — рукой дотянуться можно — недвижимы, а мост вместе со мной стремглав несётся вниз по течению.

Эта фантасмагория длилась до тех пор, пока я опять не повернул голову и вдруг всё-таки почувствовал, что мои лёгкие обутки промокли насквозь и пора драпать с опасного, пугающего, словно заколдовавшего меня моста: углы некоторых накренившихся в мою сторону льдин, ослепительно блистая гранями изломов под ярким солнцем, проносились и проползали совсем рядом; мысленно перемахнув через перила, я оседлал искрящееся чудовище. И — помчался, превратившись в частицу стихии, ведь во мне пел её волшебный, звучащий отовсюду громогласный оркестр.

Я еле сдерживал себя, чтоб не перепрыгнуть через роковую чугунную грань перил и оказаться там, вскочить на одну из ворочающихся платформ и помчаться на ней, как на санках с высоченной горы!