Выбрать главу

А в 1517 году Александрию уничтожили турки — её словно и не существовало. И в восемнадцатом веке там, откуда сейчас глядят на море белые фасады, жило только шесть тысяч человек.

Когда мы стояли на рейде, мне почему-то казалось, что я уже видел Александрию. Не теперешнюю и не времён Александра Македонского. И не разграбленную Александрию 391 года, на которую надвинулась чёрная туча монашьих ряс. Не город, ставший в 1517 году жертвой турецких ятаганов, разбоя и огня. Нет, я видел что-то промежуточное, что-то особое. Где же? В «Александрии», четвёртой книге «Иудейской войны» Фейхтвангера, читанной когда-то давно. Та Александрия была большим городом с населением в миллион двести тысяч жителей, городом трудолюбивым и жадным к развлечениям, главным мировым рынком, резиденцией императоров древности. Тут имелся музей, великолепная библиотека, мавзолей с хрустальным гробом Александра Великого, театр, ипподром, судоверфи, ремесленные мастерские. Местный музей превосходил музеи Рима и Афин, школы были лучше римских. Сюда в свите императора Веспасиана приезжал Иосиф Флавий, здесь он дал себя высечь, чтобы освободиться от своей жены Мары, здесь он купил себе звание римского гражданина. Здесь он влюбился в Дорион, дочь художника Фабула.

И эта виденная мною невидимая Александрия предстала мне связанной с именем Дорион, которая была довольно рослой и тонкой девушкой с рыжевато-коричневыми волосами, с длинной и узкой головой, с выпуклым и высоким лбом, с глазами цвета морской воды. «Хорошенькая девочка», — сказал император» (Фейхтвангер, «Иудейская война»). И странно — находящаяся от меня в полумиле Александрия 1958 года на миг вдруг утратила свои современные черты, и я увидел её такой, какой она показана у Фейхтвангера. А к этому городу первого века наклоняется Дорион со священной кошкой на руках. До меня даже доносится злой голос девушки и её блеющий смех, но я тут же понимаю, что эта галлюцинация вызвана отрывистыми сигналами буксиров и гудением автомашин на берегу.

Сегодняшняя Александрия — это подлинные ворота Египта. Тут, по данным 1947 года, живёт девятьсот двадцать тысяч человек, 80 процентов экспорта и импорта Египта проходит через Александрию.

Сегодня утром буксиры подтащили нас к причалу. И едва швартовы соединили в одно целое «Кооперацию» и набережную, как на судно, казалось, хлынуло через борт что-то непередаваемо арабское, что-то свойственное лишь пустыне. Во рту опять стало сухо, а нос улавливает запахи, очевидно, характерные для многих восточных портов. Но гавань перед глазами абсолютно европейская, она полна интенсивной жизни, — это могучая торговая артерия с наполненным пульсом. Нарождающаяся египетская промышленность получает через александрийскую гавань новую технику, новое индустриальное оборудование. Через александрийскую гавань современные сельскохозяйственные орудия попадают к феллахам, которые хоть и медленно, но упорно расстаются с древними — времён фараонов — способами обработки земли. Совсем близко от нас стоят четыре советских судна. А перед ними на причале вытянулись аккуратными рядами трактора с прицепами и грузовики советских марок. Тут же три польских корабля, с которых сгружают машины. А если судить по вымпелам на кораблях, то и Западная Германия играет весьма видную роль во внешней торговле Египта. Отсюда, из Александрии, вывозится на текстильные фабрики Европы хлопок — это золото и валюта Египта.

И всё-таки здесь же, в гавани, оснащённой новейшими кранами, новейшей техникой, ощущается и другой город, город пустыни. Рядом с грузовиками разъезжают запряжённые парой лошадей или мулов длинные повозки, нагруженные ящиками фруктов или тюками хлопка. Их колёса, грохоча, катятся по железнодорожным рельсам. На причале перед «Кооперацией» выступает темнокожий артист, — весь его реквизит состоит из старого пиджака с огромными внутренними карманами, колоды карт, двух цветных платков, белой мыши, двух шариков и четырех цыплят… С десяток торговцев разложили у края пристани свои товары: игрушки, чемоданы, дамские сумочки, сигареты. Все на этом маленьком рынке яркое и пёстрое, и всего мало. Только времени у продавцов вдоволь. Сиди себе на пыльном причале, таращи часами сонные глаза, а то, вспылив на минуту, вскочи на ноги и сцепись с другим торговцем, чтобы затем лениво опуститься и разглядывать людей на борту, — вот и всё. Люди застывают — лишь тени не перестают, как положено, передвигаться с запада на восток. Думается, что одной из черт, характерных для отсталых стран, является отношение их обитателей ко времени и бессмысленное его разбазаривание некоторыми слоями.

Мы угощаем таможенника и стоящего у трапа полицейского папиросами. Они с благодарностью берут папиросы, но не закуривают. Почему же?

Коричневый палец показывает на полуденное солнце, но мы ничего не понимаем.

— Рамазан!

По нашим понятиям, это, очевидно, пост, причём такого рода, что по нему видишь, насколько Аллах суров и беспощаден к своим сынам. Магометанин во время рамазана с восхода до захода солнца не смеет ни есть, ни пить, ни курить. (Курение вообще запрещено верой, но современный египтянин не всегда соблюдает этот запрет.) От зари до зари он должен держаться подальше от женщин и даже гнать всякую мысль о нежном поле. Зато по ночам рамазана он себе хозяин: ешь, пей, веселись.

Идём в город. Ветрено. На зубах скрипит песок. Над огромной территорией гавани разносятся сигналы машин, скрежет кранов, ослиное «иаа-иаа!», фырканье лошадей, гортанные голоса египтян, непривычные слуху возгласы. Наша троица — Кунин, Михаил Кулешов и я — словно три органные трубы. Слева идёт Кунин, который на полголовы ниже меня, в середине я, а справа Миша Кулешов, которому я достаю лишь до плеча. Голосовые связки Кунина и Кулешова издают низкие звуки, а я работаю где-то на средних регистрах.

Мы окружены бегущими следом египетскими мальчишками — их поражает и приводит в восторг гигантский рост Кулешова. Мне и Кунину очень трудно, не теряя достоинства, поспевать за его шагами, вполне соответствующими росту. Но ребята не отстают от нас. Они ничего не клянчат. Нет, они предлагают свои услуги. Нам готовы показать город, отвести в хорошие, но недорогие магазины, а если надо, так и в те места, где не соблюдают рамазана. Свита у нас проворная, любознательная, назойливая и порой даже бесстыдная. Из желания услужить получше все враждуют друг с другом. Обращаются они исключительно к Мише Кулешову, который поглядывает на них словно с высоты постамента. По всем правилам их логики, он не иначе как наш командир и начальник.

— Шип «Кооперейшн»? — спрашивают мальчишки, показывая на белеющую «Кооперацию».

— Йес, этот самый шип и есть «Кооперация», — отвечает Кулешов.

— О, рус! О, рус! Ух, спутник! — воодушевились мальчишки, по-прежнему не сводя глаз с Кулешова, являвшегося для них живым воплощением этого «о, рус!» и «ух, спутник!».

— О чем там они поют, Владимир Михайлович? — спросил на всякий случай Кулешов у Кунина, хоть и без перевода все было ясно.

— О спутнике и о России, — ответил Кунин.

— Ишь, знают! — растроганно произнёс Кулешов. — И ещё дорогу показывают…

Подходим к воротам порта. Казалось бы, ребятам пора предъявлять экономические требования, но нет, их занимает что-то более важное. Они крутятся вокруг Кулешова, стучат кулаками по своим мальчишеским бицепсам и выкрикивают слово «атлет», которое мы с трудом разбираем из-за многоголосого шума гавани. Все это, разумеется, адресовано Кулешову. И тогда он, сжав кулак, сгибает одну руку, а другой стучит по вздувшимся мускулам размером с глобус средней величины.

— Йес, атлет, — говорит он. — Йес, спутник! Йес, хорошо! Ясно, воробьи?