Парящие над землей «Черемушки» лишь оттенили легкостью и белизной суровый лик массивных старожилов. Словно памятники недавнего, но уже легендарного прошлого, покоятся они на незыблемом скальном грунте. Под каждым — тридцатиметровой глубины котлован, продолбленный киркой и пробойником, изобильно политый потом.
Управление комбината размещалось именно в таком внушительном здании, с традиционными портиками и колоннадой индустриального стиля тридцатых годов.
Серый камень, конструктивистские окна, шершавый железобетон… Памятник эпохе, свершившей прыжок через невозможность, и живое рабочее сердце города, чьи окраинные улицы обрывались прямо у ямин полигональной тундры, где осока да пушица выметывали к июлю неподатливые колоски. Но далеко за сопки из шлака и прочих индустриальных отходов, которым ветры, снега и цепкая зелень придали волнистую стать творений земли, далеко за гряду фиолетовых гор, врезанных в беловодье окоема, простирал свою пионерскую власть комбинат. От кедровой тайги до отмелей Карского моря, с их моржовыми лежбищами и гнездовьями легендарной розовой чайки, ставил он опорные вышки. Аж до самого Енисея метил заявочными колышками кочки хмельного багульника, чей обычно лиловый цветок был зелен от потайной меди или густо синел сокровенным кобальтом.
Ажурные фермы ЛЭП и газопроводные трубы стали его крепостными стенами, сторожевыми башнями взметнулись над редколесьем вышки буровых и копров. На сто восемьдесят километров протянулся он по меридиану, связав навечно океан, тайгу и богатейшие горы, отдавшие взамен золотой жертвы медь, никель, кобальт и сопутствующие им редкие земли.
РЕЧНОЙ ЗАТОН
Вязкой горечью потянуло с увалов. Призывно-тревожно. Оцепеневшая за двести сорок суток зимы тугая древесная плоть нетерпеливо напружилась и живительный дух ее легким туманом просочился сквозь оттаявшие на припеке устьица. Архипелаги снега еще пятнали яры, поросшие чахлым лиственничным редколесьем, а волглая торфованная почва кое-где сочилась неукротимыми ручейками. Фильтруясь через сфагновый мох, осветляясь под пористым настом, они неудержимо рвались в пойму. Даже ночью не затихал вкрадчивый стеклянный шелест. Да и сгладилось различье между ночью и днем.
Косматое дымное солнце, едва коснувшись лиловой сопки, на которой прошлым летом выгорел лес, не желало закатываться за горизонт. Чудовищно искаженное рефракцией, смазанное влажным дыханием пробудившейся тундры, висело оно над долиной, насылая бессонницу, тираня назойливым бредом.
К концу первой декады июня реки еще были плотно набиты льдом. Круто замешанная, тронутая хмурой пороховой синью облачная пелена то озарялась блистающими окнами, то хлестала зарядами снега. Казалось, все висит на тончайшей волосинке и полусонный мир только и ждет, чтобы вновь погрузиться в оцепенение. Но несмотря на шквальные ветры, на метель, пролетающую под трубами газопровода, поднятыми подальше от мерзлоты, не утихал шелест таяния. И горьковатый дух тополиных проснувшихся почек по-прежнему томил душу. Необратимость извечного круговорота ощущалась в робких приметах весны.
Подъем воды начался — не поздно, не рано — шестого мая, а первую подвижку наблюдали только в начале июня. Горизонт вешних вод поднялся к этому времени уже на двенадцать метров. Но лед далеко не пошел. Замер, словно собираясь с силами. За первой короткой подвижкой последовала другая, потом еще одна — мощная, когда, казалось, Енисей окончательно взломает и вынесет и океан разбитые ледяные оковы.
Караваны судов терпеливо дожидались у кромки припая всего в каких-нибудь восьми милях, но к Дудинке было не подойти. В порту же скоплялись предназначенные к отправке грузы: руда для Мончегорска, слитки анодной меди, чистый, как зеркало, «никель-ноль».