Ничего не проглядывало в ее занавешенных зеркалах, поглощавших любые лучи по законам абсолютно-черного тела.
Стократно усиленный неусыпным малиновым светом нескончаемый день коварно подтачивал бастионы духа, выворачивал наизнанку, расчленял на элементы. Трудно было выбрать худшую пору для внутренних поисков, чем эта. Безмерно одиноким осязал себя Андрей Петрович, потерянным. Он пытался выскочить из игры, прихлопнуть единым разом доводы и контрдоводы, которые сам же не уставал выдвигать. «Все равно, — убеждал он себя, — дальше немудреного парадокса, что смысл жизни в ней самой, научная мысль не продвинулась: ни философия — царица наук, ни геронтология, врачующая старость, ни сулящая вечную молодость шарлатанская ювенология. Природа мудра, и перехитрить ее невозможно. На каждый ход у нее припасен ответ. Она терпелива и может ждать бесконечно долго, чтобы поступить по-своему, когда вымрут последние оппоненты. Нужно просто жить, радоваться каждому дню и обязательно кому-то принадлежать. Без остатка, самозабвенно. Иначе нельзя… Иначе не сохранишься».
Нехитрая диалектика, но ничего лучшего люди так и не выдумали. Потому что ни радости нет, ни покоя без неусыпной тревоги, без высокого страха за близкую, слепо доверившуюся душу. Мечов встал, рванул штору, заслоняясь от настырных, высвечивающих до дна лучей. Притихший заколдованный двор расстилался мертвой пустыней. Лихорадочным глянцем отсверкивали отвалы почерневшего снега. Танцевали обрывки бумаги на ветру, сонным кругом гулявшие за трансформаторной будкой. Тощая кошка с отстриженными стужей ушами заполярным сфинксом сидела на детских качелях. Он прошел в кухню, где на полке, рядом с нехитрой посудой, стоял много раз битый, подлеченный эпоксидным клеем телефон. Более не раздумывая, хоть часы показывали четыре, набрал ее номер. Вслушиваясь в редкие замороженные гудки, заново переживал смятение, охватившее его четыре года назад у самолетного трапа. Теперь он, наконец, решился. Летел назад, торопя минуты. Ледяными шариками выкатывались и падали гудки.
Кажется, он безнадежно опоздал. Возвращаться было некуда. Неделей раньше и вообразить было трудно, что это может доставить такую боль. Неужели он просто не знал себя? Значит ли это, что он любит и любил всегда? Или всему виной только бессонница, насылающий полуночное безумие липкий малиновый свет?
Зыбко было ему, неуверенно…
Оборвались внезапно томительно длившиеся гудки, словно заполнили отведенное для них вымороченное пространство. Настороженная слабо потрескивающая тишина почему-то больше всего напугала Андрея, и он поспешил опустить трубку.
Стараясь не гадать, где могла быть сейчас Валентина, — дежурство в диспансере? — Мечов рухнул ничком на диван и накрылся подушкой.
Уснуть, во что бы то ни стало уснуть, ни о чем не думать, ничего не решать. Но он упорно вспоминал, мысленно перебирая последние встречи, толковал и перетолковывал ее уклончивую, необычно кроткую покорность. Это было так неожиданно для него, так ново, что даже не удивлялся. Принял как свершившийся факт. Оба они переменились за эти дни, и он не знал, к добру это или к несчастью. Подозревал, что к худу, потому что плохо, когда уходит радость и легкость и остается затаенная грусть. Валентина что-то обдумывала, что-то решала. За себя, за него? За обоих?.. Бог весть. Ее движения, слова, а еще более недоговоренности, раскрывались Мечову с теневой неожиданной стороны, наполнялись беспокойным смыслом, который требовалось разгадать. Казалось, невидимый свет, пронзивший его во мраке черного кабинета, высветил нечто очень важное для него, идущее из самых недр его существования, о чем и сам он дотоле не подозревал.
И это нечто исподволь изменило всю их дальнейшую жизнь. Подвергло ее полному пересмотру. Мечова грызло раскаяние. Он страдал, впервые в жизни отчаянно страдал, и оттого, что не находил действительных поводов, мучился еще больше. Это было так непривычно для него, что он, вконец обессилев, незаметно уснул.
Разбудил его настойчивый телефонный звонок, прорвавшийся сквозь наркотическую завесу сна и толщу подушки.
Мечова, как взрывом, швырнуло с дивана. Он рванулся в кухню, зацепив и опрокинув торшер, нетерпеливо схватил трубку. Едва сумел скрыть разочарованный вздох, когда узнал приглушенный, с характерным «оканьем» голос Логинова.
— Проснулся, дезертир трудового фронта?.. Давно пора!
— Я, между прочим, еще на больничном листе, — ворчливо, в тон директору, пошутил Андрей Петрович. — Имею право?
— Не уверен. Будь моя воля, я бы такой бюллетень не оплатил.