Одинокое облачко таяло в отрешенной пустоте желтого неба. Чуть подсвеченное ослепительным рефлектором солнца, где перебегали и корчились зеленоватые вспышки, оно казалось инопланетным гостем, зависшим над зачарованной далью.
Прошло почти четыре часа, как пароходик отвалил от пристани, но ничего не изменилось вокруг. Не стали ближе приземленные черно-фиолетовые горы. Все тот же низкорослый лес то расходился, то смыкался в извивах суровой и быстрой реки.
За кормой, где надрывался кассетный магнитофон и лихо отплясывали чуть захмелевшие горняцкие жены, кипела лиловая, как от марганцовки, пена.
Лосев не мог понять, откуда возник этот изощренный больной колорит. Он был столь же нереален, как остановившееся на ночь солнце, холодный пар над цинковым плесом, застывшее облако. Как облачная тень, угольным эллипсом пятнавшая синий отрог Путорана.
«Вечная печать», — подумал Лосев.
Он сидел в одиночестве на передней скамье, пришибленный скупым великолепием неизменного дикого мира. Пытаясь определить суровые тона реки и бескрайнего неба, не находил ни точных названий, ни метафор, чтобы хоть обходным путем запечатлеть ускользавшие образы. Противостоя окружающему оцепенению, немоте, заливающей горло, безуспешно искал слова, чтобы выразить несказанное.
До рези в глазах вглядывался в туманную полосу, разрезавшую горы, и что-то несвязно бормотал, не пытаясь удержать и запомнить едва народившийся образ.
«…Бесчеловечная красота. Пустыня вод, пустыня гор. Обнаженное мироздание. Одинокая природа. Такой и была она за миллионы лет до ящеров и пирамид. Бесприютен лес на другом берегу, низкий, как мох. И эти лиственницы и пихты, мелькающие светотенью стволов, дурманят одичалым бредом. Обманчиво золото, полыхающее по зазубренным контурам гор. Ничего нет за ними. Откуда тогда растерянность? Предощущение слез? Невозможно ни высказать, ни понять. Немота, неподвижность. Все притихло и замерзло — лес, берега, дисковидное облако, горы и свет за горами. Только волны бегут. Волны… И встречный ветер. И слезы от встречного ветра…»
Герман Данилович поднял воротник, до отказа застегнул молнию, поплотнее упрятал в карманы руки. Стало совсем свежо. Обнаглевшее комарье жгло уши и веки. Нестерпимо чесались искусанные сквозь носки ноги. Их не мог спасти даже репудин, плескавшийся в литровой банке, заткнутой комом гигроскопической ваты. Ежась от холода и почесываясь, Герман Данилович незаметно задремал.
Было далеко за полночь и приуставшие матери в нижнем салоне давно спали на кожаных подушках, прижимая к себе посапывающих ребятишек. Разметав локтями костяшки, заснули, не отходя от стола, любители домино. Разбрелись по теплым, попахивающим соляркой углам танцевавшие под магнитофон юные пары. Только общительный Мечов, привыкший быть в центре любого веселья, никак не желал угомониться. Не обращая внимания на музыку, летевшую над бессонной водой, топтался в несусветном без конца и начала танце. Он смертельно умаялся и уже не танцевал, а только покачивался, обнимая за плечи верных партнерш, видимо, поклявшихся выстоять до конца. Дабы избежать всяческих пересудов, Андрей Петрович оказывал обеим дамам равное внимание и вообще предпочитал держаться у всех на глазах.
Танцевальное трио составилось таким образом несколько вынужденно. Разочарованная очевидным равнодушием московского гостя, Люся Огарышева волей-неволей держалась возле подруги, а Гале приходилось с этим мириться. Непривычно молчаливая и покорная, она ни на шаг не отходила от Мечова. Пока длилось общее застолье и взлетали кружки с разбавленным спиртом, шампанским и красным вином, она с женской мудростью держалась в стороне. Но стоило палубе опустеть, прильнула к нему с тихим стоном.
— А как насчет вздремнуть, красавицы? — спросил Мечов, выключая магнитофон. — Лично я не откажусь.
— Все места, небось, заняты, — Люся откровенно зевнула.
— Попробуйте все же где-нибудь приткнуться, — он ласково подтолкнул их к трапу. — А я москвича поищу. Неудобно как-то: бросили человека.
— Вялый он какой-то у вас, — посчитала нужным заметить Люся. — Совсем на себя не похож.
— Устал, надо полагать, — вздохнул Мечов и, как подрубленный, рухнул на скамейку. — Ничего, отведает ушицы, как огурчик станет. Ну, двигайте…
Как только подруги сошли вниз, он с трудом поднялся и, обогнув рубку, пробрался на бак, где, сжавшись в комочек, спал на скамейке Герман. Мечов сочувственно улыбнулся и, с трудом передвигая отяжелевшие ноги, поплелся к капитану за одеялом. Раздобыв два роскошных шерстяных пледа, накрыл Лосева и расположился на соседней скамье.