Раз слышу: губернатор с чиновниками идет и слова выкидыват таки:
– Потому это я ехать хочу, что с кажной версты получу прогоны за двенадцать лошадей, доходно дело мне ездить, еда и проезд готовы.
«Ох, ты,– думаю,– прогоны получит, а деньги с кого? Деньги с нас, с мужиков да с рабочих».
Стал свору губернаторских чиновников считать и в уме держу, что всякому прогоны выплатят.
Слышу пенье-завыванье. Заголосили голоса пронзительны, а за ними толсты зарявкали. Я аж присел и повернулся.
К поезду архиерей идет, его монашки подпирают и визжат скрозь уши. За монашками дьякона-басищи, отворят ротищи, духу наберут, ревом рыгнут – так земля стрясется.
Монашки все кругленьки, да поклонненьки, буди куры-наседки, идут, да клюют, и без устали поют. Чиновники индюками завыступали перед монашками. А я все счет веду: архиерею опять за двенадцать лошадей, монашки да дьякона тоже взять не опоздают.
Вот дождал, ковды все в вагон залезли. Хватил тот вагон да в лес, в болото снес с губернатором, с архиереем и со всей ихней сворой.
Сам скоре домой, чаю горячего с белыми калачами напился, и сила пропала. От чаю да от калачей белых человек слабнет. Для того это сделал, чтобы по силе меня не разыскали.
Губернатор да архиерей с сопровожатыми из вагона вылезли, в болоте перемазались, в частом лесу одежу оборвали. До дому добрались в таком виде, что друг на дружку не оглядывались. В тот раз и за прогонами не поехали.
Своя радуга
Ты спрашивать, люблю ли я песни? – Песни? Без песни, коли хошь знать, внутрях у нас потемки. Песней мы свое нутро проветривам, песней мы себя, как ланпой, освещам.
Смолоду я был песенным мастером, стихи плел. Девки в песенны плетенки всяку ягоду собирали.
Песни люблю, рассказы хороши люблю, вранье не терплю! Сам знать, что ни говорю – верно, да таково, что верней и искать негде.
Раз ввечеру повалился спать на повети и чую: сон и явь из-за меня друг дружке косье мнут. Кому я достанусь? Сон норовит облапить всего, а явь уперлась и пыжится на ноги поставить.
Мне что? Пущай в себе проминаются. Я тихим манером да в сторону, в ту, где девки песни поют.
Мимо песня текла широка, гладка. Как тут устоишь? Сел на песню, и понесло, и вызняло меня в далекой вынос.
Девки петь перестали, по домам разошлись, а меня несет выше и выше. Куды, думаю, меня вынесет? Как домой буду добираться? В небе ни дороги, ни транвая. Долго ли в пустом месте себя потерять. Смотрю, а впереди радуга. Я на радугу скочил, в радугу вцепился, уселся покрепче и поехал вниз.
Еду, не тороплюсь, не в частом быванье ехать в радужном сверканье. Еду, песню пою – это от удовольствия: очень разноцветно вокруг меня. Радугу под собой сгинаю да конец в нашу Уйму правлю, к своему дому да в окошко. И с песней на радуге в избу и вкатился!
Моя баба плакать собралась, черно платье достала, причитанье в уме составлят. Ей соседки насказали:
– Твоего Малину невесть куда унесло, его, поди, и в живности нет, ты уж, поди, вдова!
Как изба-то светом налилась, да как песню мою жона услыхала, разом на обрадованье повернула. Самовар согрела, горячих опекишей на стол выставила.
В тот раз чай пили без ругани. И весь вечер меня жона «светиком» звала.
На улице уже потемень, а у нас в избе светлехонько. Мы и в толк не берем отчего да и не думам. Только я шевельнусь, свет по избе разныма цветами заиграт!
Дело-то просто. Я об радугу натерся. Сам знашь, протерты штаны завсегда хорошо светятся, а тут тер-то об радугу! Спать пора и нам, и другим.
Свет из наших окошек на всю деревню, все и не спят. Снял рубаху, стащил штаны, в сундук спрятал, темно стало.
В потемки заместо ланпы мы рубаху или штаны вешам. И столь приятственный свет, что не только наши уемски, а из дальних деревень стали просить на свадьбы для нарядного освещенья.
Эх, показать сейчас нельзя. Портки на Глинник увезли, а рубаху на Верхно-Ладино. Там свадьбы идут, так над столами мою одежу повесили, как лимонацию. Да ты, гостюшко, впредь гости, на спутье захаживай. Будут портки али рубаха дома – полюбуешься, сколь хорошо своя радуга в дому.
Рыбы в раж вошли
Весновал я на Мурмане, рыбу в артели ловил. Тралов в ту пору в знати не было, ловили на поддев, ловили ярусами – по рыбе на крючок. Так это мешкотно было, что терпенья не стало глядеть.
А рыбины в воде вперегонки одна за другой: столько рыбы, что вода кипит.
Надумал я ловить на подман. Прицепил на крючок наживку да в воде наживкой мимо рыбьих носов и вожу. Рыбы в раж вошли, норовят наживку слопать. А я ловчусь, кручу да мимо продергиваю.
Рыбы всяку свою опаску бросили, так их разобрало. И треска, и пикша, и палтусина, и сайда – все заодно. Хвостами по воде бьют, шумят:
– Отдай нам, Малина, наживку, аппетиту нашего не дразни!
Я ногами уперся да приослабил крючок с наживкой. Рыбы кинулись все разом. За крючок одна ухватилась, а друга за ее, а там одна за другу!
Вот тут надо не зевать. Я натужился, чуть живот не оборвал, махнул удилищем да выкинул рыбу из воды. Да с самого с Мурмана перекинул в нашу Уйму!
Рыбу отправил, а как будут знать, чья рыба и откудова?
Я живым манером чайку рыбиной подманил, за лапы да за крылья схватил. К носу бумажку с адресом нацепил, а на хвост – записку жоне и отписал:
«Рыбу собирай, соли. Да не скупись – соседям дай. В море рыбы хватит. Я малость отдохну да опять выхвостывать начну».
Об этом у кого хошь спроси, вся деревня знат. А чайка приобыкла и часто у нас гащивала да записочки носила из Уймы на Мурман, а с Мурмана в Уйму, и посылки, если не велики, нашивала, так и звали – Малининска чайка.
Как домой воротился – на пароходе али в лодке? На! На пароход!
Его жди сколько ден! Мурмански пароходы ходили одинова в две недели, да шли с заворотами. А я торопился к горячим шаньгам. Смастерил ходули, да таки, чтобы по дну моря шагать, а самому над морем стоять, и чтобы волной не мочило. Табаку взял пять пудов. Трубку раскурил, дым пустил – и зашагал. С трубкой иттить скорей, и устали меньше.
Потом береговые сказывали, что думали: какой такой новый пароход идет? Над водой одна труба, а дыму за пять больших пароходов. Эдакова парохода еще ни в заведеньи, ни в знати нет!
Вышагиваю себе да дым пущаю. Пристал. А тут иностранец меня настиг. Ну, ухватку ихну иностранскую я знаю: капитан носом в карту либо в кружку с пивом; штурмана на себя любуются или счет ведут, сколько наживут; команда – друг дружку по мордам лупит (это у них заместо приятного разговора – мордобой, и зовут эту приятность «боксой»).
Я остановил ходули, трубку выколотил. Иностранец со мной сравнялся, я на него и ступил да ходулями к мачтам прижался, – оно и неприметно, и еду. Есть захотел. Вижу – капитану мясо зажарили, пол-коровы. Я веревкой мясо зацепил и поел. Так вот до городу доехал. Иностранцы смотрят только на выгоду и ни разу наверх не посмотрели. А от города до Уймы – рукой подать.
Самоварова семья
Чайны чашки ручки в бок изогнули, на блюдечках подскакивают, донышками побрякивают и поют:
– Папа скоро закипит,
– Папа скоро закипит!
Чайник, старший из самоваровых робят, пошел по столу чаем засыпаться и широким боком нос отбил молочнику. Молочник заплакал, молоко пролилось.
Самовар закипел, пар пустил, песней забурлил, конфорку надел, ручки растопырил и на стол стал.
Чайник к папе подбежал, чай заварил, на конфорку скочил, крышкой прихлопыват, папе подпеват.