Раньше мы жили в колхозе имени Первого мая. Мама и там работала почтальоном. Первое, что я припоминаю, — себя у нее на спине, всегда рядом с черной сумкой. Устав, мама опускала меня на землю, но я ни за что не хотел идти, плакал. И бедная мама, жалея меня, снова сажала себе на спину.
Хорошо нам было вдвоем! Я особенно остро почувствовал это, когда начал учиться в школе. Беда обрушилась на меня неожиданно: мама ни о чем не рассказывала — видно, духу у нее не хватало. А теперь, едва в классе произносилась моя фамилия, я готов был сквозь землю провалиться.
…В кино я, как и все остальные мальчишки, страдал, если падал сраженным наш солдат, кричал „ура!“ и подбрасывал кепку вверх, если валились замертво враги. А сам исподтишка озирался: не сомневается ли кто-нибудь в моей искренности? Потом я долго ходил подавленный, а обложки своих тетрадок упорно надписывал с маленькой буквы. Учитель, не подозревая о моих муках, постоянно исправлял первую букву моей фамилии красным карандашом.
Мне казалось, что ребята в школе чуждаются меня. Однако в седьмом классе произошло неожиданное событие: меня выбрали старостой. Какой огромный груз свалился с моих плеч! Я ликовал, впервые мне дышалось легко.
Я решил сразу же придумать что-нибудь интересное и предложил соорудить каток, благо зима выдалась суровая. Ребятам идея понравилась, и мы ночью залили водой часть дороги возле наших домов.
Утром, когда я пришел в школу, в классе уже сидели директор и вожатый, оба чернее тучи. И ребята были в сборе. Едва я переступил порог, как директор спросил:
— Кто залил водой дорогу?
— Мы, — ответил я. — Все вместе.
— Но ты же первый придумал! — плаксиво сказал мальчишка, которого в классе прозвали Февралем. Вообще-то имя его было Умрба́й, но он вечно не успевал доделать уроки и на вопросы учителя никогда не мог ответить полностью. А февраль тоже неполный месяц.
Директор заметил сердитый взгляд, который я бросил на Февраля.
— Напрасно злишься! — прикрикнул он. — Разве Умрбай лжет?
— Нет, это правда, — сказал я.
Директор дрожащим от гнева голосом сообщил, что за такие дела вообще положено исключать из школы, но, раз уж я признал свою вину, меня прощают, только, видно, я еще не дорос до того, чтобы быть старостой класса. Позже я узнал, что на обледеневшей дороге занесло в сторону грузовую машину и она сбила арбу. А на педсовете кто-то из учителей, вспомнив моего отца, сказал, что яблочко от яблони недалеко падает…
Особенно меня задело то, что именно Февраль, а не кто-нибудь другой, первым обвинил меня. Уж кому-кому, а ему лучше бы помолчать. Ведь у нас с ним судьба почти одинаковая. Если мой отец — изменник родины, то его отец — председатель колхоза — попал в тюрьму за какие-то темные дела. И все-таки я не стал ссориться с ним, потому что, как у нас говорят, „веревку и нитка укрепляет“. То, что в школе был мальчик такой же несчастный, как и я, хоть немного утешало меня.
Но пришло время, и я оказался вовсе одиноким.
Февраль теперь мог гордо поднять голову, и, пожалуй, один лишь я знал по-настоящему, как тяжел был груз, давивший его. Я ему не завидовал, но меня самого грызла тоска.
Произошло это в самом начале сбора хлопка. На общем собрании председатель колхоза объявил всем, что отец Февраля оправдан, что он честный человек и ни в чем не виноват. Умрбаев-отец был одним из организаторов нашего колхоза, но из-за того, что он не слишком-то знал грамоту, его сумели запутать при каких-то там расчетах после сбора урожая. Он был невинно осужден и умер в тюрьме. Человек, запутавший его — председатель не стал называть имени, — занимался счетными делами.
В зале поднялся шум, некоторые требовали назвать имя подлеца, но председатель всех успокоил, сказав, что человек тот теперь у нас не работает и давно уже здесь не живет.
Собрание объявили законченным, многие окружили Февраля и его мать, обнимали их, гладили Февраля по голове. Помню, я тоже сказал ему что-то ободряющее.
Домой я добрался, когда совсем стемнело: останавливался дорогой то с одним мальчишкой, то с другим. Мама была уже дома. Она не смотрела на меня, и я даже подумал, не заболела ли она. Веки у нее припухли, и дышала она неровно, тяжело. За ужином я несколько раз спросил, что с ней, но она отвечала коротко: „Голова болит“.
Спать мы легли раньше обычного. Но среди ночи я вдруг проснулся, как от резкого толчка. Месяц, видимо, стоял в зените, тонкие волокна его лучей так и струились в окна. Смотрю, мама сидит на полу, уткнулась головой в колени и плачет, повторяя бессвязно: „Неужели и это суждено вынести?.. За что мне столько горя, несчастной?..“