Выбрать главу

— Очень вероятно, что так.

— Вот это досадно!.. А сколько времени, как вы думаете, мы еще простоим здесь?

— Если все пойдет в добром порядке, то на оттаивание тел, их бальзамировку и укладку в гробы уйдет всего несколько дней. Больше нам нечего будет здесь делать.

— А я было думал…

— Видимо, вы собирались заняться тут вашими зоологическими изысканиями?.. Ну, ничего. Соберется новая экспедиция, вы с ней и отправитесь; теперь то и дело снаряжаются полярные экспедиции.

Гардинер с сожалением вздохнул и тотчас насторожился, как и Манфред Свифт. До каюты, где доктор беседовал с зоологом, донесся громкий болезненный стон:

— О, какая мука! Голова, как в огне! И в горле горит! Нет, должно быть, близок мой конец!

— Бедный Квоньям! — протянул Гардинер жалобным тоном, узнав голос страдающего товарища. — Он недавно упал в обморок — повалился, как мертвый. На него, должно быть, ужасно подействовало то, что вы там увидели… Значит, у него опять начались эти головные боли?.. А я считал, что они у него прошли. Вообще-то ему было уже лучше, и его любовные терзания как будто утихли. А теперь вот опять… В последние дни он что-то очень волновался. А ведь какой здоровяк! Кто бы подумал, что он хуже всех нас будет переносить трудности пути. Теперь он определенно болен, опасно болен. Я говорил с ним сегодня, и он произвел на меня впечатление человека, которому жизнь стала в тягость. Это все морфий!.. Он морфинист… Я не понимаю, зачем профессор дает ему морфий?..

Свифт улыбнулся.

— Какой там морфий! Он получает почти чистую воду. Как видите, мы в подобных случаях даем больным обманчивое утешение, говоря, что они принимают морфий. А иначе, что делать с такими больными? Связать их, заковать?..

— Слушайте!.. — перебил его Гардинер.

На этот раз послышался мягкий, жалобный стон, словно голос больного ребенка. Очевидно, больной прибег к своему роковому успокоительному средству.

— Все-таки это удивительно! — задумчиво проговорил Гардинер. — Здоровый молодой мужчина вдруг ослабел, увял, дошел до потери сил, до бреда!.. И это в несколько дней…

— Амурные напасти, друг мой! — спокойно ответил Свифт. — Тут черт ногу сломит! Недуг его душевный, наши медикаменты перед ним теряют силу. Да признаться, и вся обстановка нашего путешествия, с ее однообразием, мало пригодна для душевнобольного… Ну, лежите спокойно! Поправляйтесь, не унывайте! Навещу вас завтра. Вам недолго осталось валяться!

К десяти часам вечера барак был готов, и Кимбалл пригласил Макдуфа осмотреть его. Затопили печку, и она сейчас же весело затрещала. Барак имел десять сажен в длину, шесть в ширину и две в высоту. В нем было просторно, светло, тепло, сухо. Стены его были плотны, крыша прочна, водоупорна. Два огромных окна щедро освещали помещение. Все было готово к приему останков участников экспедиции «Проктора».

На другой день с утра все, кроме Гардинера, Квоньяма и юнги, оставленного сторожить судно, отправились к ледяной могиле. Приступили к проламыванию большого лаза в передней стене. Макдуф просил действовать как можно осторожнее, чтобы глыбы льда не упали на трупы, не повредили их.

Скоро под ударами ломов лед поддался, и в передней стене ледяной полости образовалось отверстие, куда мог протиснуться человек. Макдуф первым кинулся внутрь и принял в объятия тело своего сына. Труп пошатнулся, и эта тяжелая глыба льда повалила бы старого ученого, если бы на помощь ему не подоспели другие.

Трупы бережно, один за другим, вынесли и положили в сани.

Трупы бережно, один за другим, вынесли и положили на сани.

Макдуф не отходил от своего сына. Он тихонько говорил ему нежные, ласковые слова, как больному ребенку. Он все повторял: «Твоя бедная мать, твоя жена, твой мальчик!»

В полдень замороженные трупы уже покоились в бараке. Затопили печку и поддерживали в бараке температуру, рассчитанную так, что полное оттаивание трупов должно было завершиться не ранее, чем через сутки.

Доктор Макдуф решил, что проведет в бараке всю ночь; с ним должен был посменно оставаться человек из экипажа, для присмотра за печкой. Мендез Лоа потребовал было, чтобы около каждого покойника, в изголовье, была поставлена восковая церковная свеча. Но их не оказалось в запасе, да притом, ввиду большой важности точной регулировки температуры, было гораздо удобнее освещать барак одной керосиновой лампой. Узнав, что около покойников свечей не будет, Мендез, добрый католик, наотрез отказался дежурить в бараке. Макдуф добродушно разрешил ему это.

— Делайте, как знаете, — сказал он. — Да и в самом деле, вам, пожалуй, лучше будет оставаться всю ночь около вашего друга Квоньяма. Идите, развлеките его, усладите его последние часы.

— Как последние?.. — воскликнул Мендез. — Разве молодой человек так опасно болен?..

— Не знаю, но все может случиться, — уклончиво ответил Макдуф.

— Но отчего ему умирать, от какой болезни, Боже ты мой милостивый?..

— Ну, это не так легко вам объяснить. Могу вам только сказать, что он злоупотребляет морфием; пожалуй, никакой другой болезни у него и нет, но и этого одного за глаза хватит, чтобы отправиться на тот свет.

Весь этот разговор происходил по-английски; аргентинец, за истекшие два месяца, успел кое-как научиться этому языку и мог поддержать недлинную и несложную беседу. Он понял доктора.

— Зачем же вы даете ему морфий? — спросил он.

— Ему дается не морфий, а вода.

— Ничего не понимаю! — проговорил аргентинец, полагая, что он просто не уловил смысл слов доктора, потому что плохо понимал язык, на котором тот говорит.

— А вот вы последите-ка за ним, подстерегите его, и увидите сами, что у него где-нибудь в потайном местечке припрятана скляночка с настоящим морфием. Ею он и пользуется по секрету, она же и сведет его в могилу.

Эти слова, казалось, мало убедили охотника. Но он не сказал больше ни слова и вышел.

Как уже упоминалось, Квоньям, единственный человек из всей экспедиции, говоривший по-испански, сделался закадычным другом Мендеза. Состояние здоровья ботаника глубоко заботило и печалило аргентинца, особенно в связи с его суеверными мыслями насчет «желтоглазого» вождя экспедиции.

Макдуф, судя по его поведению и словам, тоже был до крайности озабочен состоянием Квоньяма. Он ежедневно навещал молодого атлета и беседовал с ним наедине целыми часами. О чем они беседовали? Квоньям никому не говорил, кроме своего закадычного друга-аргентинца, да и с ним был откровенен лишь по причине его немоты: Мендез, не владея английским, не имел возможности проболтаться.

Всем бросалось в глаза, что после каждого посещения Макдуфа Квоньям на некоторое время становился особенно весел, оживлен и возбужден; а через несколько часов после того — лежал пластом на своей койке, обессиленный, слабый, весь в поту, с пеной на губах. Тогда он брал шприц (доктор в этом не ошибался), доставал из-под подушки пузырек с раствором морфия и делал себе привычной рукой уколы в разные места тела. Об этом знали, и от этого не ожидали ничего доброго. И, тем не менее, всех определенно поразила та значительная и явная перемена к худшему, что произошла с ботаником в последние дни.

Мендез Лоа из барака пошел прямо в каюту своего друга. Тот спал тяжелым сном. Вдруг он встрепенулся, его лицо исказилось ужасом, и он начал громко бредить. Вскоре он пришел в чувство, знаком подозвал к себе аргентинца и начал что-то быстро шептать ему на ухо. Мендез слушал с жестами явного ужаса, изредка цедя сквозь стиснутые зубы энергичнейшие проклятия, которыми так богат испанский язык.

Между тем, приближалось время ежедневного визита доктора Макдуфа. Он не замедлил явиться, и аргентинец вышел.

Квоньям стал расспрашивать доктора о ходе дел с замерзшими трупами. Макдуф сказал ему, что тела уже лежат в бараках и что одежда скоро оттает. Тогда ее снимут с трупов, тщательно осмотрят все карманы, перепишут все найденные вещи, чтобы потом, на родине, погибших могли опознать по ним родственники, так как в настоящее время известны имена только двоих — Джорджа Макдуфа и Черча, опознанного братом.