Дима вышел на мостовую и поднял руку, привлекая таксистов, частников, маршрутку – кого угодно, лишь бы вывезли его отсюда и доставили наконец к Надюхе. Какая-то смутная, несформулированная идея болталась в мозгу... Какая-то имелась в рассказе охранника неправильность, нестыковка... Что-то такое саднило. А что конкретно – Полуянов своим слегка опьяневшим мозгом не мог понять...
Тормознула «шестерка». За рулем – джигит. Азербайджанцы заполонили рынок столичного частного извоза. Дима уж и не помнил, когда он ездил на такси с русским шофером.
– Куда? – прозвучал гортанный вопрос.
– Улица Малыгина.
– Дашь скока?
– Сто пятьдесят.
– За двести поеду.
– Идет.
И в тот момент, когда Полуянов взгромождался на переднее сиденье – с уже порядком опостылевшей ему за сегодня командировочной сумкой, – он вдруг понял, что за несоответствие терзало его изнутри последние минут двадцать.
Мужик, принесший в редакцию «рукопись», а точнее отрубленный женский палец, выглядел, судя по описанию охранника, типичным фриком, графоманом, сумасшедшим. Пожмыханный, как он сказал. Нечищеные ботинки, кроличья шапка, старая куртка. Но вместе с тем адресат на конверте: «Молодежные вести», Дмитрию Полуянову – был отпечатан на хорошей бумаге, на хорошем (скорее всего, даже лазерном) принтере. Совершенно не вязались вместе компьютер с принтером и ободранные ботинки и куртка...
...Когда душа уже была готова оторваться от тела... Кажется, это было тогда, – в больничке... Когда боль и унижение были особенно сильны... Когда уже приоткрывались ворота, чтобы уйти навсегда... Тогда, на границе между забытьем и явью, вдруг явилась она, Мать...
Лица не видно, лишь различим в ночи смутный, но хорошо знакомый родной силуэт. И – голос. Это был Ее голос, в этом можно было не сомневаться.
И ее голос проговорил, спокойно и плавно (и оттого торжественно). Проговорил одновременно и ласково, и утешающе, и неколебимо уверенно. Он произнес всего одну фразу:
ТЫ ЕЩЕ НЕ ВЫПОЛНИЛ СВОЕГО ПРЕДНАЗНАЧЕНИЯ!
Голос прозвучал – и через мгновение исчез. И Она – тоже исчезла. И даже не успеть было спросить самое главное: а в чем оно заключается, сие Предназначение?
Эта мысль сверлила голову в течение ночи, однако ответ так и не появлялся.
А утром стало понятно, что нет, тело еще не готово умирать, как бы ему ни было тяжело и страшно... А потом сам собой пришел вопрос: «Так в чем оно состоит, это его Предназначение?..» И приходилось ломать голову долгими днями и ночами, что помогало отрешиться от страданий, расслабиться – и в итоге выжить...
И только недавно с ослепительной ясностью стало очевидно, о чем говорила тогда Мать. И в чем оно состоит, сие Предназначение на земле. Да! Да! Да!
Да, все стало на свои места. Надо выполнить Предназначение, и тогда можно спокойно уйти.
Мама будет довольна.
Глава 2
Надька на него вчера полвечера дулась. Как будто право имеет. Ну, подумаешь, обещал он приехать часа в четыре, а появился в десять. Но ведь он же ра-бо-тал! Неужели не понятно? У него профессия такая. Рабочий день – равно как и ночь – не нормирован. Журналист не приходит, как какой-нибудь мэнагер,[5] со службы в семь часов. И не будет приходить. И всегда могут возникнуть обстоятельства, когда ему нужно экстренно – днем, вечером, ночью – куда-то мчаться. Собирать срочный материал, ловить нужного человека, писать репортаж в номер.
На естественный Надин вопрос: «Почему ж ты не позвонил, убоище?! Изверг рода человеческого! Я ж волновалась!» – последовал полуяновский не менее естественный ответ: «А зачем звонить? Я ж не знал, когда освобожусь и смогу приехать».
Словом, никакого взаимопонимания они не достигли, Надька отправилась спать, а Дима съел в одиночестве ужин – мясо с картошкой. (Вкусно, надо сказать. Что-что, а готовить Надежда умеет.) С горя и с устатку хлопнул две рюмки водки, залежавшейся в холодильнике еще с Нового года. Принял наконец душ, выкинул грязное белье из сумки в стирку – и тут обнаружил фарфоровую чашку питерского завода (вот балда, даже забыл подарить Надьке презент из командировки!). А потом сон сморил его настолько, что Полуянов рухнул рядом со спящей Надей. Завернулся во второе одеяло и даже домогаться ее не стал.
Проснулся Дима в несусветную рань: в четверть седьмого – от сушняка, но в бодром, развеселом настроении. Дворники уже шкрябали лопатами, убирали выпавший за ночь снег. Многие окна в доме напротив светились. Кое-кто, закутанный, поспешал на автобусную остановку. Сосед раскочегаривал стоящую под окном «пятерку», с ревом прогазовался. Термометр показывал, что на улице минус двадцать семь.
Дима хлопнул стакан минералки, затем опрокинул чашечку кофе – а потом отправился выгуливать Родиона, который уже бешено носился по кухне, тыкался носом и молотил хвостом по табуреткам. Во время короткой, но весьма бодрой прогулки Диме пришла в голову замечательная идея, как с Надеждой примириться. Он погнал развеселившуюся таксу домой.
А когда вернулся, налил в новую, купленную в Питере фарфоровую чашечку кофея – и подал Наде в постель. За подобные поступки девушки обычно отдавали журналисту все самое дорогое, что у них есть.
Надюшка не стала исключением. Поцеловала, потрепала волосы – а закончилось все бурным сексом. Пришлось радио включать на полную громкость, чтобы соседей не смущать. Потом они вместе пошли в душ – и там опять полюбили друг друга.
Когда все кончилось, Дима подумал (чего он никогда, конечно, не скажет Надежде): «Когда случается такое счастье, что и ты любишь, и тебя любят, секс получается намного вкуснее, ярче и безоглядней, чем если в постели сводят вас другие чувства: одиночество или просто похоть. Или меркантильные соображения. Или желание кому-то досадить... Словом, секс вместе с любовью гораздо приятнее, нежели без любви. Надо же, – самоиронично подумал он, – не исполнилось мне и тридцати, а я своим умом дошел наконец до понимания сей простой истины».