Меж тем паша пригласил к себе жену, рассказал обо всем случившемся.
— Совсем занедужил наш сын, — промолвил он, показывая на обеспамятевшего Юсуфа. — Присмотри за ним. И чтобы никто не знал, где Гюльбахар. Когда Юсуф очнется, предупреди и его, чтобы держал язык за зубами.
Махмуд-хан посадил сына рядом с собой, ласково погладил его по волосам. Вскоре Юсуф пришел в себя.
— Ты у меня настоящий йигит, сынок! — похвалил его отец. — Бережешь честь нашего рода, не даешь ее пятнать. Так поступают только настоящие йигиты.
Юсуф таращил испуганные глаза, спрашивал:
— Так ты не убьешь меня? Глаза мои не вырвешь?
Паша поцеловал его в лоб.
— Что ты говоришь! За отвагу, за правдивость не наказывают, а награждают. Я подарю тебе красивое оружие и коня.
Юсуф заплакал от радости.
— Забери его, — сказал паша жене. — Не в себе он. Видно, сильно испугался.
Вернулся Исмаил-ага, доложил:
— Мой паша, твое повеленье исполнено.
— Еще раз предупреждаю: чтобы никто ничего не знал, Исмаил!
— Твое слово — закон, мой паша.
— Наконец-то я успокоился, Исмаил-ага. Все был в каком-то смятении, ничего не понимал. А теперь все стало на свои места. А уж как наказать дочь — это мы решим позднее.
— Хорошо, мой паша. Пусть пройдет немного времени, все это позабудется, тогда и накажем ее.
Однако, несмотря на предосторожности, принятые пашой и его управителем, слух о заточении Гюльбахар в темницу разнесся по всем краям. Сперва люди не верили, потом крепко призадумались. Только кузнец Хюсо и Караванный Шейх не удивились, ждали, что так будет. Дальше — больше. Докатилась молва до берегов Ванского озера, до Эрзрума, Карса, Эрзинджана. О любви Ахмеда и Гюльбахар сочинялись песни и дастаны. Всю Гору объяла скорбь великая.
Юноши, зрелые мужчины, женщины, познавшие радость любви, все дружно говорили:
— Пока эта девушка томится в тюрьме, нам стыдно смотреть в глаза друг другу.
Ахмед, Караванный Шейх, Хюсо, горцы и люди с равнины не спали ночами. Как рана в их груди, была жалость к несчастной узнице. И яростно пылал гнев против жестокого паши.
Величественно высится Агрыдаг, похожий на отдельный мирок в этом огромном мире. Обычно его вершина одета в облака. Но иногда, по ночам, они расходятся — и тогда глазам открываются бессчетные звезды, кружащиеся словно палые листья под ветром. А по утрам из-за Горы выглядывает раскаленное докрасна солнце, начинается обмолот огненный.
Особенно огромной кажется Гора в темноте — точно весь мир собой заполняет. Тишина стоит мертвая — и вдруг слышатся раскаты подземного гула. Их тут же подхватывает, разносит чуткое эхо, а затем снова воцаряется безмолвие. Пустынно все вокруг, ни души. Даже в самую темную ночь не сливается Гора с окружающей тьмой, и сама она, словно ночь, шествует по земле. А если светит луна, она струит навстречу призрачное сияние. По ночам Гора внушает ужас. Стеною встает ее мрак. Ни звезд, ни отблесков. А из глубины, как и тысячелетия назад, вырывается глухой, но могучий гул.
Тяжелой каменной осыпью лежит темнота. Кругом все тихо, безлюдно. Как перед светопреставлением. И вдруг шагнула Гора, пошла. А вместе с нею и ночь. Дрожит скалистое тело. Гневная дрожь пробегает и по склонам ночи. В небесах ни звезды.
Впереди на коне скачет Ахмед. За ним следуют горцы — нет им числа. Из-под копыт и ног скатываются камни. И как эти камни, неудержимой лавиной спускаются горцы в Беязид.
В тот же самый час пробудились берега Вана, пробудилась равнина. И все там живущие потекли в Беязид. Падучими звездами низвергались люди с небес, могучими деревьями прорастали из-под земли. И не было им числа.
Когда солнце выглянуло из-за отрога Горы, Махмуд-хан увидел в окно надвигающиеся людские полчища. Гарцевали рсадники, решительно вышагивали пешие в козьих, оленьих, овечьих и конских шкурах. Все рослые, черноволосые или золотоволосые, с ясными голубыми глазами, с сильными руками.
Заколыхался утренний туман, расступился. Паша подумал, что ему привиделся кошмар, закрыл и опять открыл глаза. А перед ним — те же полчища многолюдные. Впереди на коне — Ахмед. Вся кровь бросилась в голову паше. Хотел было он позвать прислужников, да язык словно прилип к гортани, слова вымолвить не может. Даже если каждый камень в Беязиде обратится в воина, все равно невозможно противостоять такому огромному скопищу. Вся равнина забита людьми, а с Горы все идут и идут люди. Бесчисленные, как муравьи. И что самое удивительное — полная тишина. Ни крика, ни возгласа. Под мощным напором с грохотом рухнули ворота крепости. Толпа хлынула к темнице. А Исмаил-ага уже успел вывести узницу наружу. Стоит у открытой двери, весь дрожит. И Гюльбахар тут же, моргает глазами: непривычен ей свет дневной. Никак не может она понять, что случилось. Все так же молча сомкнулась вокруг нее толпа — и вспять.
Около гробницы Ахмеди Хани разложили большущий костер. Ходят по пылающим углям дервиши и суфии, под аккомпанемент кавалов поют свои песни мюриды. И все склоны Горы, сколь хватает взгляд, запружены людьми, глядящими на огнеходцев. Все в алых отблесках голые тела дервишей и суфиев, словно искорки — капли пота.
— Трус я, жалкий трус, — причитает во дворце Махмуд-хан, хватается за меч, вроде хочет броситься на толпу. С трудом удерживают его Исмаил-ага и другие придворные. — Как мне теперь жить? — стонет паша. — Опозорил я свое славное имя османское. На весь свет осрамился. Упаси бог, дойдет до падишахского двора. Для чего мне тогда и жить?
Но какое войско устоит против этакого полчища?! Нечего даже и думать о сопротивлении.
— Вот беда на мою голову, — сокрушается паша. — И все из-за этого распроклятого коня. Прогневил я, видно, Аллаха!
До самого вечера веселился народ у гробницы Ахмеди Хани. Рокочут барабаны. Полунагие, с распущенными, как зонты, волосами пляшут дервиши на углях, быстрее молнии летают их руки и ноги. А юноши и девушки, став парами, пляшут гёвенд — подобного танца мир еще не видывал. До самого дворца протянулась двойная цепь танцующих. Семь барабанщиков-давулджы и семь зурначей играли для них. До чего же приятно было смотреть на девушек в расшитых шелковых передничках. Со стороны казалось, будто это море колышется. Волны то выше встают, бурлят, пенятся, то уменьшаются, спадают.
Отвели Гюльбахар в дом кузнеца. Вымыли, нарядили в прекрасное — будто и не люди шили, а джинны — старинное платье из лахорской ткани. Затем посадили на отцовского коня и повезли к Караванному Шейху. Туда же приехал и Ахмед.
Спешились Ахмед и Гюльбахар, помолились и поцеловали Шейха в плечо. И тот их поцеловал и благословил. За всем этим наблюдал Махмуд-хан из своего дворца. А о том, чего не видел он сам, донесли соглядатаи.
— Махмуд-хан — османец, афир [5],— сказал Караванный Шейх. — В таком, как он, не осталось ничего человеческого. Не простит он нам всего этого. На самой Горе постарается выместить свой гнев. Никому, даже детям, не будет от него пощады. Но мы должны держаться наших древних обычаев. Отправляйся-ка ты, Ахмед, вместе с Гюльбахар к хошабскому бею. Он мой мюрид верный, в обиду вас не даст. А для надежности пошлю я с вами управителя моего — Ибрагима. Хошабский бей хорошо его знает.
Есть такой старый обычай. Если молодой человек умыкнет девушку и попросит у кого-нибудь убежища, то эту девушку уже не выдадут ее отцу — кто бы он ни был. Любой ценой выхлопочут согласие отца, выплатят калым, свадьбу справят. Из-за таких похищений частенько разгорались кровавые распри, но обычай продолжал существовать.
Делать нечего, отправились Ахмед с Гюльбахар в хошабскую крепость. Тамошний бей хоть и считался впалом османского падишаха, однако независимости своей не потерял Будь даже Гюльбахар дочерью самого султана, все равно бы ее принял. Таков закон родовой чести. Титула своего лишится, голову сложит бей, а уж того, кто убежища попросил, не выдаст. Иначе стыд и срам, в глаза никому посмотреть не сможет.