– Да, через что? – еще больше развеселился Страшных. – Пожалуйста, мерси-пардон, поделись глыбинами народной мудрости.
– А все через гордость, товарищ командир, – спокойно парировал Залогин, помогая Ромке поднять Тимофея. – В нем кило страху накипело, пока он перед фашистами катался на этой керосинке. Так он теперь на нас душу отводит, герой.
– Это я натерпелся страху? Я?!.
– А кто ж еще? Ты. Губы развесил прямо во как. Я уж думал: сейчас заревешь, потому как мы все не поднимались.
– Это ты зря на него, Гера, – вмешался Тимофей. – Он же видел нас с тобою. А пограничник пограничника в беде не бросит – это закон. Он это знал. Ты ведь знал это, Страшных?
– При чем здесь именно пограничники? А остальные что – не советские люди? Не красные бойцы? Я знал, что поднимутся все.
Они уже почти усадили Тимофея в коляску, втиснув рядом с убитым пулеметчиком, которого почему-то не сняли, и только тогда Тимофей смог поглядеть в другую сторону и увидал немцев, бегущих сюда от рощи, и три мотоцикла с колясками, причем на каждой пулемет; мотоциклы в километре отсюда свернули с проселка и теперь неторопливо, осторожно катили на них, одновременно расползаясь веером, чтобы не создавать удобную цель.
Страшных уже сидел на водительском месте. По лицу было видно: что-то ему не нравится.
– Тима, – сказал он с сожалением, – кажется, придется пострелять.
– Понял, – сказал Тимофей и стал выбираться из коляски. – Не бойся. Если недолго – я удержусь.
Он сел в седло позади Ромки, Залогин вскочил в коляску, и мотоцикл, словно только и ждал этой расстановки, громогласно кашляя – глушителя на нем, конечно, по немецкому обыкновению не было, – даже не рванулся – прыгнул вперед и полетел наискосок через выгон. Они сразу оказались на одной линии между мотоциклами и идущими по проселку машинами, и потому немецкие пулеметы молчали. Залогин тоже не задирался. Он поглядывал то на преследователей, то на машины, но вдруг повернулся к товарищам:
– Но комбат-то какой мужик оказался колоссальный, а? – весело кричал он: видать, эта мысль в нем все время сидела, да только сейчас вдруг прорвалась. – Вот не ждал. Ну никак! Я – то думал – рохля он, слабак. Народ в атаку рвется, а он лежит… А у него, выходит, думка была. Во как момент рассчитал – автоматчиков прихватили врасплох. Ты меня живьем зажарь – я бы такого не придумал. Я бы сдуру совсем в другой бок попер… Во мужик оказался!..
6
Начало войны Ромка Страшных встретил на гауптвахте. На гауптвахте он сидел четвертые сутки, всего полагалось пять, и как ему это надоело – описать невозможно. Вырваться досрочно был только один путь – через лазарет, но фельдшер в последнее время стал бдителен и бессердечен. Правда, к этому у него были основания. Еще в прежние свои штрафные денечки Ромка уж чем только не «покупал» его, начиная от нарушения вестибулярного аппарата и кончая почти всамделишным желудочным кровотечением. Когда же не только для всей заставы, но и для самого фельдшера стало очевидным, что Ромкина изобретательность куда мощнее, чем его, фельдшеровы, медицинские познания, он озлобился, как это часто бывает с недалекими людьми, когда им случается поплатиться за свое простодушие. А тут, как назло, и Ромкин арсенал иссяк. И когда он, можно сказать, с отчаяния, но тем не менее не желая повторяться, наглотался слабительного, его непритворные муки вызвали только унизительные насмешки. И поделом: лишь сумасшедший способен вообразить, что гауптвахтным меню можно отравиться.
Когда начался бой, о Страшных просто забыли. Немцы наступали большими силами, как оценил потом Тимофей Егоров, – не меньше батальона; видать, хотели сразу сбить пограничников и вырваться на оперативный простор. Удар был нацелен прямо на заставу. Уже через пятнадцать минут броневики попытались с ходу ворваться на территорию. К сожалению, это им сошло: спросонок некоторые парни от растерянности пустили в ход гранаты и бутылки с горючей жидкостью раньше срока, удалось поджечь только один броневик, да и тот укатил своим ходом; метрах в семистах от заставы немцы остановились и под прикрытием двух других машин потушили огонь. Тут как раз подоспела их пехота, и они пошли в атаку снова, теперь уже всерьез.
Команду «в ружье» Ромка проспал. Его разбудили взрывы гранат. Стены дома дрожали, с потолка обвалился кусок штукатурки, где-то вовсе неподалеку били винтовки и сразу несколько пулеметов, и одна очередь, не меньше пяти пуль, пришлась в стену этого дома, хотя и несколько в стороне от помещения гауптвахты. Ромку это не испугало. Стены здесь были из дикого камня, их не всяким снарядом возьмешь, но относительная безопасность скорее огорчила Ромку, чем обрадовала. Он считал – и это на самом деле так и было, – что не боится ничего на свете; в риске он всегда видел только положительную сторону, и, если бы вдруг произошло чудо и стены из каменных превратились в картонные, и именно было бы видеть, как – вззза! вззза! – в них то там, то здесь возникают рваные пулевые отверстия, он испытал бы восторг и упоение. Он бы жил! Он метался бы от стены к стене, он вжимался бы в пол и счастливым смехом встречал бы каждую обманутую им пулю…
Ромка подбежал к двери и забарабанил в нее изо всех сил. Часовой не отзывался. Ромка стал кричать, потом схватил табуретку и в три удара разбил ее о дверь – в коридоре было по-прежнему тихо. «Меня забыли, – понял Ромка. – Они забыли обо мне, паразитские морды, а может, и нарочно оставили, назло, потому что я им плешь переел, и теперь они без меня разобьют фашистов и получат ордена. Ну конечно, они меня нарочно оставили, они ведь знают, как я мечтал о настоящем бое, и чтобы потом меня вызвали в Москву, в Кремль, и Михаил Иванович Калинин сам бы вручил мне орден».