От изумления парнишка обомлел. Улыбку стерло с лица, но и дрожать перестал. Ему понадобилось секунд десять по меньшей мере, чтобы осмыслить такую простую на первый взгляд ситуацию. Потом он выпрямился, надел по-уставному снятую перед тем фуражку и сказал:
– Виноват, товарищ командир отделения.
– Где ваша винтовка?
– Я ее не имел, товарищ командир отделения. Я на «максиме» работал. Первым номером. Мне винтовка не положена.
– Ясно. Проверьте соседние окопы. Чтобы через минуту две винтовки с патронами…
– Слушаюсь…
Парнишка закрепил ремешок фуражки под подбородком, чуть помедлил и стремительно кинулся из воронки. Он уже не думал о выражении лица, на котором было написано отчаяние.
– Отставить.
Команда застала его уже наверху; он словно ждал ее: не глядя, плюхнулся вниз и сполз по рыхлой земле на дно. Сел. Эта небольшая психологическая встряска подействовала на него благотворно: он вдруг успокоился.
Приказ был не самый удачный; он был просто невыполним. Если ползти от окопчика к окопчику – не успеешь обернуться; если двигаться перебежками, немцы – до них оставалось сотни полторы метров – заметят сразу. И пристрелят. И будут правы: им вовсе ни к чему разбираться, что могут означать столь подозрительные передвижения.
Тимофей был доволен, что, не колеблясь, исправил свою ошибку. Правда, это могло произвести неблагоприятное впечатление на рядового, если тот не умен. Но вопрос был принципиальный: Тимофею только недавно исполнилось двадцать; полутонов он не признавал – мир для него был черно-белым; отчетливо расчерченным на правду и ложь, на хорошее и плохое; компромиссы были уделом слабых; а он, Тимофей Егоров, сильный и прямой человек, мог поступать только правильно и хорошо; он себе не позволял ошибок, а если они случались, не спускал и не прощал их; и был убежден, что эта беспощадность к самому себе позволяет ему и к другим относиться требовательно и без снисхождения. Потому что и другие – все, каждый – должны стремиться только к хорошему и делать свое дело добросовестно.
– Как тебя зовут? – спросил Тимофей.
– Гера. Герман Залогин, – охотно ответил парнишка и сразу как-то оживился. Видно, немцы не выходили у него из головы, и он готов был что угодно делать и говорить, только бы не ждать молча, сложив руки. Страх снова начал овладевать им; он проступал наружу краснотой. Кожа у него была какая-то прозрачная, словно из чистого парафина. Краснота подступала к ней изнутри, но дальше ей ходу не было, и потому казалось, что лицо Геры темнеет, обугливается.
– С Гольцовской заставы, – добавил он.
– Это ты за сегодняшний день километров двадцать уже отмахал? – усмехнулся Тимофей.
– Больше, товарищ комод!
«Комод», почти не отличимое на слух от «комотд» – командир отделения, – было обычным обращением у красноармейцев, если поблизости находились только свои.
– В десять мы уже держались на заставе. А потом он подвез тяжелые минометы да как почал садить – одну к одной. Может, слышали, товарищ комод: скрежещут оте мины – ну прямо душа вон. У меня одной миной и «максимку» и обоих номеров положил. Я чего уберегся: меня щитком по кумполу хлопнуло, как его сорвало; хорошо – не осколком. Ну, оклемался помалу. Ну, кругом ни души. Ну, я и почесал к своим.
– Всю дорогу бежал?
– Не всю. Поначалу сил не было. А как у плотины – знаете плотину? – вот как на мотоциклистов там напоролся, такой классный кросс выдал!
Гера засмеялся и повернул свой значок лицевой стороной. Только сейчас Тимофей заметил, что рядом с ГТО у него висел «Ворошиловский стрелок», черным чем-то заляпанный, похоже, мазутом.
– Я стайер. У меня ноги подходящие, сухие. «Оленьи» ноги, – похвастался он. – Хоть на лыжах, хоть так пробегу сколько надо.
– А чего здесь задержался?
– Из-за вас, товарищ комод.
– Выходит, не убежал.
– Так вы же были еще живой! Не мог я вас еще живого бросить. И тащить не мог: куда уж мне! А теперь выходит – вы уж совсем живы.
– Боишься?
– Еще как!
– Ничего, Залогин, главное – не раскисать. Держись возле меня, и будет порядок, – сказал Тимофей и вдруг соврал, чего о ним никогда еще не случалось: – Я и не в такие переделки попадал. Почище были. И жив, как видишь. – Он прислушался к себе и с удивлением понял, что раскаяния не испытывает. – А сейчас нас двое. Выкрутимся!
– Так точно, выкрутимся, товарищ комод.
– Кстати, у меня есть фамилия. Егоров. И вовсе не обязательно обращаться ко мне только по форме. Мы не перед строем.
– Слушаюсь, товарищ комод.
Чтобы сказать еще что-нибудь (в разговоре ожидание скрадывалось и не казалось слишком тягостным и долгим), он удивился, как так вышло, что товарища командира свои бойцы не подобрали при отходе, и Тимофей ответил: некому было ни подбирать, ни отходить; и Залогин сказал: «Понятно», – и еще добавил зачем-то: «Извините». – «Ладно», – сказал Тимофей. Ему ли было не знать своих ребят! – если бы уцелел хоть один… Но это было невозможно. Они все остались здесь, до единого, весь взвод – поредевший, обескровленный после предрассветных схваток, но тем не менее представлявший собой какую-то силу; политрук собрал их и привел на эти пригорки, чтобы сделать последнее и самое целесообразное из всего, что они могли, – держать эту дорогу. И они ее держали, и отбили две атаки немецких автоматчиков на бронетранспортерах, атаки, вторую из которых отбивали местами уже врукопашную. Но что они могли, когда приползли два тяжелых танка? Немцы как будто почувствовали, что у пограничников не осталось не только гранат, но и бутылок с горючей смесью, и двигались неторопливо, обстоятельно, от одного мелкого окопчика (какие уж успели выкопать) к другому, вертелись над каждым, заживо хороня пограничников. А в километре от них на дороге стояла голова колонны, и по блеску биноклей было понятно, что для фашистов это всего лишь спектакль… Тимофей уже не испытывал страха: для этого не осталось сил. Но отчаяние захлестнуло его. Увидев, что танки проползли мимо, а он все еще жив, Тимофей поднялся с содрогающейся земли… зажимая рану в плече и волоча за собой винтовку, подошел сзади к одной из машин и со всего маху, плача от сознания своей беспомощности, ударил по запасному баку танка прикладом…