К плову по-узбекски Захар женской руки не допускал. Блюдо это капризное, в любом перебавишь или недостачу допустишь, - почитай испортил. Для каждого казана и подход свой необходим, и привычка. Чтобы огонек жаркий, да не очень, кабы не подгорел. Оно ведь так, рисинка к рисинке, и не дай случай, чтобы в ком, и жирного в четкой мере.
Сели за столом к вечеру, а спать завалились после рассвета. Пели и плясали под гитару. Баловался гармошкой Леопольд. Освещенная огнем в ночи, среди троп сплетения и тайги бескрайней, шумела изба, как в первый и в последний раз.
И не было в той гульбе ни лишнего, ни скупого. Загорались они смехом и шутками, уходили в себя песней грустною, заслушивались байками и былью. Эхо летело вдаль, рассыпалось многоголосицей, растворялось средь немоты сумрачной, ночной тайги. А то, подхваченное порывом ветра, добиралось до самых Дикарей, к Грифам, вспять доносилось к Голубке. И там знали, что Эдельвейс сегодня в гульбе. Собирались в гости.
Маленькие острова человеческого жилья средь бескрайнего хвойного моря. Одних изб на Столбах ранее было десятки. В каждой - клубок историй, небыли и были. В каждой судьбы человеческие, хватившие через край.
А сколько еще стоянок, тайных схронов. Сколько потухших кострищ да темных лежбищ век назад бродивших здесь золотарей. А ранее, - что знаем мы о тех, кто перед нами? Место это особое, издревле людей к нему тянет. Издавна оно своей жизнью живет. И мы уйдем, оно пусто не будет. Тайга сибиряку, что мать родная. А свято место пусто не бывает.
А что было ранее, о том Манская Баба молчит, супит брови. Кто ей поклоны приносил, кто сказки сказывал? А кто ее матерью своей считал, увидеть сквозь время сложно. Да только кажется, что каждый шаг здесь, отголосками чужих, прожитых жизней полнится.
Может здесь мы-то и родились по-настоящему, - как нация, как народ русский. Ведь все, что в нас хорошего есть, легко здесь из души извлекается и тайге любо. Идешь по тропе, а лес, - чуешь?- избою сибирской пахнет, не западным, а росcейским домом. Широко тут вольно и чисто.
В тайге морозом да водицей студеной любую хворь с лица сметет. Любую печаль в прошлое отправит. А характером мы как есть к ней. Отсюда наши корни. Нельзя их терять.
Птицы вещие
Уходило с оглядкой лето, по ночам холодели ветра. Осень на Столбах вкрадчива и нетороплива, но опоздать ей Север не дозволяет. Дохнет льдами от океана, через пустоши, тундру, и далее. Пора птицам залетным на юг отправляться. Пора и Плохишам вагонной суетой до теплых стран, теплых скал, доказывать Пирату и его гоп-команде, что выросли они из штанишек детских. Пора места в сборных и подзаборных результатами спортивными столбить.
Два билета в плацкартный вагон грели душу Петручио, но расстраивали Плохиша. Поддался на посулы и уговоры, поверил, распустил слюни, не запнуться бы о губу. Идти в армию под ружье почему-то не желалось. Верить в доброго дяденьку Шефа, который в спортроту устроит, как-то не моглось. Но шанс есть.
Побратались настолько, что решили тянуть лямку вместе. Петручио тоже шел в осень в армию, вот и хотел, чтобы на двоих. Он за эту спортроту уже два года как на соревнованиях выступает. Даже первенство ЦСКА врет, что выигрывал, а лезет похуже. Я там точно первым номером буду.
Для прощания со Столбами решили взлезть на Коммунар, пройтись ходами тяжкими, чтобы дух захватило. Разминались у Слоника тщательно, Дуськину Щелку прошли и пару ходов новых, которые Плохиш лично выдумал.
Благо тишина, под ногами никто не путается. В окружении ни души, а погода шепчет. Свежий ветерок листвой шевелит. Слоника утюжили почти любовно. По турничку, хитрушкам, катушкам. С разбегу наверх в лоб прямиком забегали. Руки сами к скале льнут, ножки зашагивают.
Сели на камешках под Собольками. Плохиш сигаретку достал. Он свою теорию по эмоциональным расслаблениям в жизнь проводил, потихоньку приучая к табаку Петручио.
Солнышко припекало в меру, нежило закрытые веки и лица. Хотелось бухнуться в траву навзничь и проспать часиков надцать. А заботы? Забота не волк, в лес не убежит. А убежит, там и сдохнет.
Неожиданно сверху от Колокола послышался глухой, утробный треск березы. Плохиши вскочили, как на пружинах, и автоматически ринулись от стены, зная, что сейчас что-то вальнется.
Раздался ужасный, ни на что не похожий вой от падения человеческого тела. Глухой мощный удар привел его к завершению. Что-то темное повторно вскинулось над землей и опало вниз окончательно. Плохиш выматерился.
-- Все! Кому-то кранты! Пошли быстрее!
Из-за нагромождения огромных камней виднелись чьи-то ноги в калошах. Доносились стоны. Похоже, он был еще жив. Плохиши кинулись вперед. Петручио с ходу запутался в калошных тесемках, неловко упал и рассадил до крови щеку.
Юрка был первым. На ослепительно зеленой, теплой траве лежал Мурашик. Под его спиной быстро росла лужица черной крови. Он хрипел и постанывал. Дыхание его было прерывистым и не равномерным.
Плох почувствовал, как нечто жаркое и острое вспороло его грудь. Холодило сердце. Волосы поднялись дыбом и самостоятельно шевелились на его голове. Мурашик дергал веками. Время от времени открывались свету его пустые, темные зрачки. Он уводил их к переносице, вскидывал грудь и с хрипом хватал порцию воздуха.
-- Петручио! Бегом на Лалетино, идиот, за скорой! Он еще жив! Быстрее!
Краем глаз он видел, как друг его быстро обул кроссовки. Зачем-то схватил калоши в руки, стал наматывать на них фитиль. Потом Петручио чертыхнулся, с маху бросил скальную обувь на землю и широкими прыжками полетел вниз.