Выбрать главу

Богу все-таки пришлось поработать. Ребята-итээровцы слушали его с благоговением, то ли из-за песен, то ли из-за самого факта, что поет бог. Ричард тоже слушал. Но не мог понять, здорово это, или очень здорово, или не очень, потому что весь его мозг, целиком, заполнила вчерашняя практическая и фантастическая идея. «Сделаю, — думал он, — это сделаю!» И все придумывал фразу.

А когда бог взял последний аккорд, когда ребята стали почтительно восхищаться, Ричард, прежде чем принять гитару, сказал:

— Руслан Андреевич, у меня к вам просьба: не распишетесь на гитаре? Если не затруднит. Вот здесь.

И показал место, где еще вчера вечером соскоблил лак.

Бог вздохнул, пожал плечами, но расписался.

Потом его всей компанией провожали, у гостиницы прощались за руку. На улице бог оживился, смотрел на крыши домов, на небо, на темную степь, сквозившую в проемах между кварталами… Он благодарил, что проводили, звал в гости, если будут в Москве.

И Ричард вдруг с удивлением подумал, что ведь и в самом деле можно будет в Москве к нему зайти. Песни новые спеть, рассказать про Степной… А главное, бог теперь всегда был при нем, росписью на гитаре.

Было уже поздно, около часа. Но спать Ричарду не хотелось, хотелось говорить, и он пошел в шестое общежитие, к Зине. Туда, конечно, не пускали, но его пустили, его сторожиха знала.

— Чего среди ночи? — шепотом прикрикнула она для порядка.

— Надо, тетя Капа, — сказал он, тоже шепотом.

— Девок мне, смотри, не побуди!

Он пообещал:

— Я тихо…

Ричард на цыпочках прошел на второй этаж. Думал, придется скрестись у двери, но обошлось — заперто не было. Он пробрался к Зининой постели, легонько тронул девушку за плечо.

— Это я, Ричард, — зашептал он, чтоб она не вскрикнула, проснувшись. — Выйди-ка в коридор.

Она вышла, завернувшись в халатик. Он потащил ее к блеклой лампочке, расстегнул чехол на гитаре и проговорил хриплым ликующим полушепотом:

— Видишь — сам расписался! На моей гитаре расписался!

Больше Ричард никогда ни перед кем этим не хвастался.

Впрочем, он вообще не хвастался. Скромность всегда лучше — это он понимал четко…

Они часа полтора просидели рядом на подоконнике, и Ричард рассказывал, как было на вечеринке, что говорил бог, что пел сам Ричард, и подробно, как бог расписывался на гитаре. Рассказывал не столько Зине, сколько себе, заново прокручивал в памяти весь этот вечер. И казалось — вот-вот поймет что-то очень для себя важное, еще чуть-чуть — и поймет: где-то рядом с его словами лежит то главное, объясняющее слово.

Он сказал Зине:

— Странный вечер такой… Знаешь, вот будто дошел до какой-то точки, а теперь что-то должно случиться.

Ричард смотрел на нее требовательно, и она помогла ему, как могла: была рядом, слушала, дышала… Он просунул руку в рукав ее халатика, провел ладонью по плечу. Вздохнул отчаянно:

— Вот что-то должно произойти. Хорошее, плохое, а должно!

Потом он шел по спящему городку, по грязным тротуарам. На душе было весело и холодновато. И здорово было, что на гитаре расписался бог, и странно было знать, что богов нет, все люди — люди. Руслан Андреевич — хороший человек. В Москве пригласил заходить…

Уже подходя к своему общежитию, Ричард хмыкнул, качнул головой и снова подумал:

— Что-то все же должно произойти…

Но с ним ничего не произошло. Через день попал на очередную вечеринку, пел там, а девчонки, уже знавшие, что на гитаре Ричарда расписался бог, просто липли к его плечам — Шурику с трудом удавалось их хоть чуточку потеснить. За одну Ричард заступился — сказал, что не мешает…

Спустя неделю, идя со смены, Ричард встретил знакомого парня из управления механизации. Тот нес в руке плоский пластмассовый ящичек.

— Где взял? — спросил Ричард.

— А в культмаг вчера привезли.

Парень выдвинул блестящую металлическую антенну, и Ричард, держа транзистор в левой руке, правой стал крутить зубчатое колесико. Поймал «Последние известия», затем музыку. Прежде чем попасть на волну, транзистор свистел и хрюкал.

— Красиво стали делать, — похвалил Ричард. — Сколько стоит?

— Тридцать четыре с полтиной. Есть подешевле, за двадцать восемь…

В последующие дни он часто встречал на улице или в коридоре общежития ребят с транзисторами. Пластмассовые ящички стали модой. Даже на танцы всякая мелюзга допризывного возраста являлась с транзисторами, и порой в одном зале танцевали под три разные музыки.

Потом появились новые приемнички, еще меньше. Ричард разглядывал их, хвалил, крутил колесики. Он сочувствовал ребятам. У них ведь нет гитары, а музыка требуется каждому — вот и приходится довольствоваться хрюкающим ящичком.

И когда он вечером встречал на улице парочку с торчащей между головами антенной, жалел парня: ведь девчонке нужна радость, нужна печаль, и вряд ли проймет ее штуковина, которую за тридцать четыре с полтиной любой может купить в культмаге.

Но парни в большинстве не чувствовали своей нищеты: настраивались на волну, ловили музыку повеселей, и лица их выражали довольство и самоуважение…

Нет, с Ричардом ничего не произошло. А вот в нем самом что-то происходило. Что — он понять не мог.

Вроде все было хорошо, куда уж лучше. И в Москве его небось помнят, и в Степном нарасхват, а на гитаре его расписался бог. Больше и мечтать было не о чем, теперь бы петь и петь. А ему что-то не очень хотелось. Устал, что ли? Да нет, вроде не устал.

На очередной вечеринке Ричард вдруг почувствовал, что слушают средне. Причину он понял сразу: пел так себе. Словно норму отрабатывал.

Он, конечно, взял себя в руки, и все кончилось хорошо, и румяная геодезисточка, демонстративно севшая к углу стола — семь лет без взаимности, — смотрела на него восторженно и беспомощно. Но ему было не по себе — казалось, что эту девчонку он не покорил, а заработал. И он не ответил на ее взгляд: не было ощущения легкости, значит, не будет и радости.

Домой он шел с Шуриком, тот нес гитару. Шурик вроде ничего не почувствовал, а может, почувствовал, но молчал. Спрашивать Ричарда не стал. Между ними вообще не заведено было говорить о песнях, Ричард этого не любил. Песни можно петь или слушать — зачем приземлять их разговорами?

Он шел рядом с Шуриком и пытался понять, что же такое с ним все-таки происходит. Вот сегодня, например, совсем размагнитился…

Он вспомнил некоторые песни, фразы. Даже теперь, не сказанные, не спетые, они отозвались в глазах щекоткой, предшествующей слезам. «Размагнитился, — подумал Ричард, — а размагничиваться нельзя. Песни-то какие! Слова-то какие! Пусть не боги их пишут, а люди, а пишут-то здорово…»

Два дня он пытался понять, что с ним такое, и вроде бы кое-что понял. Но хотелось еще подумать об этом, подумать и поговорить. Вечером он позвал Зину и стал говорить ей, горячо, зло, жалобно, будто оправдываясь:

— Вот ты смотри: сколько я пою? В Москве — раза три в неделю, не меньше. Значит — ну, два раза, никак не меньше. Я песен много знаю, четыреста с лишним, почти пятьсот. Но не все же хорошие, некоторые так себе. А тех, что все время в ходу, штук сто. Ну, полтораста. И пел я их… Ну вот гляди, допустим, двадцать штук в вечер… помножить, скажем, на полтораста — если и в Москве, и здесь, сто пятьдесят раз я пел наверняка — и делить… делить, значит, на полтораста песен… В общем, каждую песню я пел раз двадцать. А вообще-то, наверное, раз тридцать…

Он говорил длинно и путано. Но с ней это было не важно.

Он говорил, что все время пел от души, выкладывался, а души, какая она ни будь, все равно не хватит, если одну и ту же песню гнать тридцать раз.

Он объяснял, что даже, например, знаменитые певцы какую-нибудь там арию сперва делают, отрабатывают все интонации, паузы, а потом только повторяют.

Он доказывал, что гитара, аккомпанемент — тоже важная штука, а он этого пока что почти не учитывал, играл как бог на душу положит, как хочется. Это хорошо, если есть настроение. А если нет?