Выбрать главу

Но Валентин твердо возразил:

— Нет, сейчас такой момент — никаких поблажек. Открытый показательный процесс! Уже о помещении договорились…

— Тут больше я виноват, — глухо сказал Ричард, — я ей телеграмму дал, чтоб срочно вылетала. А откуда у нее столько денег…

— Ну, это совсем не серьезно, — отмахнулся Валентин, а пальцы его уже шевелили бумаги на столе: разговор был глупый и бесполезный, только время отнимал.

И Ричард понимал, что разговор бесполезен, что машина уже крутится сама по себе и Валентин ей тоже не хозяин, как не хозяин лейтенант из милиции… Но все не уходил, все стоял перед столом, ступая с ноги на ногу. Не мог он так уйти. И казалось: стоит объяснить толком — и все изменится. Объяснить толком — и все изменится. Объяснить, что нельзя губить человека за его, Ричардову, вину. Что нельзя Зину в тюрьму, будто какую-то воровку. Что он, Ричард, за нее ручается, надолго, на всю жизнь…

Но объяснить все это он не умел и только выговорил с болью:

— Ну, ты пойми — нельзя ее в тюрьму!

Наверное, Валентин что-то все же почувствовал, потому что поднял голову, помолчал и сказал хмуро:

— Сейчас уж ничего не сделаешь. Добивайся после, чтоб — условно…

Ночевал Ричард в общежитии, спал на одной койке с Шуриком — тот теперь жил в комнате на шесть человек. Шурик был молчалив, почти угрюм, разговаривали мало. После ужина он вдруг хмуро спросил:

— Ты правда ничего не знал?

Ричард подавленно развел руками:

— Откуда ж мне было знать?

Шурик помолчал немного и попробовал утешить:

— Мы все же с ребятами толковали насчет взять на поруки. Может, получится…

На следующий день с утра Ричард пошел в суд.

Стояла осень, степная осень, не дождливая, а сухая и мягкая. Одной лишь этой мягкостью осень и давала о себе знать. Потому что деревца вдоль тротуаров были чахлы, а листва на них уже с июня не имела своего цвета — так толсто лежала на ней серо-желтая пыль.

Ричард шел по улицам и проулкам, где ходил не раз, где многие могли его узнать. Но знакомых он не боялся и даже сам высматривал по сторонам, потому что всем и каждому готов был рассказывать: я виноват, я! И не то чтобы хотел облегчить душу или выговорить у людей прощение за вину — об этом он и не думал даже. Просто казалось, что так для Зины будет хоть чуть, да легче. Один скажет другому, другой — третьему… Вдруг да и учтут…

Но, конечно, главная надежда была не на это.

Суд помещался в двухэтажном домике, скучном казенном особнячке с деревянным крыльцом и двумя скамейками у входа. Ричард потоптался в коридорах, вслушиваясь, вникал. Потом ему показали судью, правда, в щелочку: тот как раз слушал какое-то дело. Судья был лет тридцати, высокий, одет аккуратно, костюм на три пуговицы, белая рубашка, галстук и поперек галстука — булавка, чтоб не болтался. В зал он смотрел вроде бы серьезно, но Ричард заметил, что глаза у него поблескивают весело и даже ехидно. Это Ричарда обнадежило — видно, с юмором парень.

Он кое-что выспросил про судью, и ему сказали две вещи: что спокойный и ленинградец. Ричарду и это понравилось — ленинградцы ребята культурные, песни должны любить…

После обеда Ричард пошел в скверик рядом с кинотеатром и молча, сосредотачиваясь, посидел там с полчаса. Потом вернулся в общежитие и вынул из чехла гитару.

Он здорово отвык от нее и с минуту смотрел как на чужую. Потом взял аккорд, и звук вышел чистый, но опять вроде бы чужой.

«Ничего, — подумал он, — главное начать».

Он спел для разгона одну песенку в четверть голоса, потом еще одну. Потом — погромче.

За два месяца усталость его не прошла, гитара в руках была тяжела и неприятна. Но он играл, он пел, все усиливая голос, пока не дошел до нормы. Потом опять взял потише, добавил хрипловатости — и получилось, самому понравилось. «Зина, Зиночка», — подумал он.

Потом вдруг пришло в голову: а женщин в тюрьме стригут? Этого он не знал, не слышал даже. Но все его мечты о больнице, о Зине, стриженой, плачущей в его руках, возникли снова, и в глазах потеплело. Но мысль — мысль работала четко, как когда-то, и из четырехсот двадцати восьми песен легко отобрались пятнадцать верных, на любую компанию, на кого угодно. Он мысленно повторил, подмурлыкивая, мелодию, слова двух-трех.

Затем он вышел на улицу, скромно неся гитару в левой руке.

Возле судейского особнячка он сел на скамью с гнутой спиной и стал наигрывать.

Как играть, он сейчас не думал — рука свое дело помнила. Человек шесть уже стояло рядом. Потом кто-то отошел, но Ричарда это не огорчило — тот, для кого он старался, еще не вышел.

Ричард играл легонько, пел легонько и представлял, как судья заслушается, как будет долго стоять рядом, как после спросит, где он так научился петь, а Ричард ответит:

— Так, балуюсь…

Внутри особняка почувствовалось движение, как всегда перед концом работы. Тут Ричард запел на совесть. Пел, а между песнями думал напряженно, какую за какой, чтобы самую козырную выкинуть как раз вовремя, точка в точку. Только бы клюнуло, только бы судья остановился! А там уж по лицу можно сообразить, что петь, куда вести…

Судья вышел в удачный момент: Ричард как раз начал шалую песенку про моряка в отпуске. Эта везде проходила. И правда — беглым косым взглядом Ричард заметил, что судья остановился поблизости. Не глядя на него, Ричард кончил песню, кончил длинным лихим проигрышем, и тогда только, будто в задумчивости, поднял глаза.

Судья сдержанно сказал:

— А здесь, между прочим, не клуб и не закусочная. Здесь люди работают — уважать все-таки надо…

— Да я так, балуюсь, — нагловато от растерянности выговорил Ричард загодя приготовленную фразу.

— Пора бы и перестать, — негромко, с достоинством заметил судья. — Вроде из детского возраста вышли…

— Ну, если не разрешается…

Ричард пожал плечами и усмехнулся, но улыбка вышла неловкой, жалкой. Потом взял гитару в левую руку и пошел от здания суда. Слушавшие проводили его сочувственно, но без особого сожаления.

Ричард брел потерянно, плечи его обвисли. Сунулся было в скверик при кинотеатре, но там был народ. Ричард зашел в какой-то двор, потом в другой, безлюдный. Там сел на лавочку и сгорбившись, стал думать, стал плакать обо всем, что словами назвать бы не смог. Щеки его и ресницы были сухи, плечи не вздрагивали от рыданий. Плакало что-то внутри него.

Он плакал о своей жизни — об удивительных ее радостях, которые дались даром и которые так и не сумел удержать.

Он плакал о гитаре, на которой так счастливо, так свободно игралось тогда на Арбате, в подворотнях, во дворах, у себя на подоконнике, о гитаре, которую он всю пропел, будто пропил, будто продал…

Он плакал о Зине, которая одна только его и понимала, которую одну только и любил и которой принес больше горя, чем всем прочим, вместе взятым…

Он плакал о Шурике, восемнадцатилетнем человеке, который был ему другом, — и друга этого он потерял…

Он плакал о мелких, дешевых, суетных своих удачах и о горестях, которые были так же суетны и мелки.

Он плакал и бормотал что-то про себя, то ли слова, то ли не слова…

Потом что-то звякнуло рядом, и мужской осторожный голос проговорил:

— Тише…

Тогда Ричард поднял голову и увидел, что вокруг стоят люди. Еще увидел в руках у себя гитару, услышал тихий, горький проигрыш, услышал, как женщина лет сорока сморкается и всхлипывает.

— Хорошо поет парень, ах хорошо, — грустно сказал седенький мужичок в плаще, и Ричард машинально удивился, что вот совсем уже старый, а слушает…

Затем он встал и пошел со двора, а люди пошли следом, но в некотором отдалении, и голоса их были тихи, бережны…

Спустя минут двадцать, а может час, уже на улице, к нему подошел Шурик, взял за руку и сказал решительно: Пошли. Через полчаса собрание, будем требовать, чтоб ее — на поруки.

Ричард кивнул и пошел рядом, чуть отставая, опустив голову. О гитаре он не вспомнил — гитара в руке его была как продолжение руки.