«Однако не слишком ли я уничижаюсь?» — подумал он, и на мгновение ему захотелось похвастать перед этой простой, купеческого сословия барышней древностью и знатностью своего рода, рассказать ей, как далекий его предок рыцарь пан Тадеуш на поле брани с тевтонскими рыцарями спас жизнь польскому королю Лячко, потеряв три этом ногу, за что был пожалован гербом «Золотой наколенник»… Но тут же Мирослав устыдился вспышки несвойственной ему шляхетской гордости. А начал неожиданно:
— Я, Таня, бывший каторжник. Не пугайтесь, я никого не убил, не ограбил… Учился в университете, мечтал стать натуралистом. Но еще больше я мечтал о свободе и независимости моей несчастной Польши. Поэтому, когда вспыхнуло восстание 1863 года, я оказался в рядах его участников. Нас было мало, мы были плохо вооружены, и царь Александр победил. Меня и моих товарищей судили в Могилеве. Нас лишили дворянского звания, всех прав и состояния и сослали в каторжные работы. Мне, между прочим, присудили больше, чем другим в нашем отряде — восемь лет, за то, что я был схвачен с оружием в руках. Ну, а потом разрешили проститься с матерью, заковали в кандалы и повели из Белоруссии в Забайкалье. Шли без малого два года и дошли не все: наш путь был отмечен крестами могил моих товарищей. Уж как я выдюжил, и сам не знаю: я ведь тогда совсем молод был, да и силенкой особой не отличался…
Мирослав говорил тихо, глядя в мраморную столешницу, и не видел, как полнились слезами голубые глаза Тани. Не почувствовал он и ее руки, легшей на его стиснутый кулак. Он был там, на сибирских просторах, в белой холодной тишине, нарушаемой лишь сиплыми окриками конвоиров, кашлем осужденных и бряканьем цепей; как бы со стороны видел себя, худого и сутулого, с закутанным до глаз лицом, с обмороженными кистями рук, засунутыми в рукава, бредущего в голове колонны, сразу за санями, в которых, накрытый меховой полостью, дремал офицер — начальник партии ссыльных…
— Наконец пришли — Кадай, рудники Нерчинского округа, шестьсот шестьдесят семь верст от Читы. Это селение, заброшенное в горах, оторванное от всего мира. Тюрьма находилась на окраине поселка, в полуверсте от нее начинались рудники, дальше было кладбище с покосившимися крестами, а за ним тянулись безлесые каменистые сопки, похожие одна на другую, как морские волны, и такие же бесконечные. Унылый, безнадежный пейзаж!
На каторге было трудно, но стыдно — никогда. Я даже гордился кандалами, как иные орденами. Здесь жили и декабристы, и польские повстанцы 1830 года, и петрашевцы, и поэт Михайлов, и великий Чернышевский… И я считал для себя за честь оказаться рядом с этими замечательными людьми. Добывал я там свинец, серебро, золото, строил Кругобайкальский тракт… Многому пришлось научиться, многими ремеслами обзавелся, — Мирослав усмехнулся: — И бородой, кстати, там же обзавелся, теперь привык, сбривать жалко…
Он замолчал на некоторое время, подумав, что не о том говорит. Ему бы рассказать этой славной, сочувственно слушающей девушке, сколько испытаний и тягот выпало на его долю в Сибири, о побоях, о цинге, о холоде… Рассказать бы о том, как на строительстве Кругобайкальской дороги ссыльные поляки подняли восстание, в котором принял активное участие и Яновский, только что освобожденный от оков…
Началось тогда удачно: они разоружили конвойных, захватили лошадей и двинулись освобождать товарищей, работающих по тракту на протяжении двухсот верст. Вскоре это был уже большой вооруженный отряд, получивший гордое название «Сибирский легион вольных поляков». Родилась даже дерзкая мечта: поднять всю Сибирь и создать свою республику! Но из Иркутска уже поспешали войска — пехота, казаки, артиллерия, вот они уже подошли. Повстанцы мужественно вступили в бой, но силы были слишком неравные… Одни легионеры погибли, других схватили, третьи ушли в тайгу, где еще долго вели партизанскую борьбу. Раненный, потерявший товарищей, Мирослав несколько недель скрывался в лесу, питаясь одними ягодами, и был найден умирающим от голода. Руководителей восстания расстреляли. Яновскому добавили срок, его снова заковали в кандалы… Да, много всего было, но стоит ли об этом рассказывать, расстраивать девушку?
Мирослав сделал попытку улыбнуться.
— Но всему приходит конец, пришел он и моему сроку на каторге. О доме, о Польше, конечно, и думать было нечего: разрешалось лишь «вольное поселение» в пределах Восточной Сибири. Вышел я из трижды клятого острога и пошел, не оглядываясь. Помню, прохожий спрашивает: «Чего это ты, паря, ноги так высоко подымаешь, будто по болоту идешь?» — «К тяжести, — говорю, — ноги привыкли». Четыре года ведь кандалы таскал…
Несколько лет жил на Олекме, работал на Ленских приисках. Скыркался, как говорят старатели, в земле, то есть добывал золото, потом надоело, бросил. Мотался по всей Сибири, побывал в Монголии и Китае, участвовал во многих экспедициях, был проводником, егерем, переводчиком. Как-то раз получил письмо от своего старого друга, доктора Бенедикта Дыбовского. Он предлагал мне и еще одному нашему земляку, тоже ссыльному, Яну Годлевскому принять участие в экспедиции на Дальний Восток, целью которой было обследование бассейна Амура, а по возможности и Уссури. Я с радостью дал согласие: эти края меня давно манили.
Лошадей было достать невозможно, да и дорог почти не было, решили строить судно, нечто вроде древнерусского струга, чтобы была и приличная грузоподъемность и способность преодолевать речные перекаты. Сказано — сделано, разумеется, не так быстро, как сказано. Назвали свою посудину «Надежда» — этим словом мы жили на каторге, подняли паруса — и в путь. Сначала вниз по батюшке Амуру, затем вверх по матушке Уссури. Так вот и оказался в Приморской области да здесь и остался, видимо, навсегда… Что еще добавить? Мне за тридцать, женат не был, но есть сын Андрейка, славный человечек…
— Сколько ему лет? — с интересом спросила Таня.
— Не знаю…
— Не знаете, сколько лет вашему сыну?!
— Когда я нашел его в разоренном хунхузами удэгейском стойбище, ему было два или три года. Родители его, как и все обитатели стойбища, были убиты, а сам он едва дышал. Дыбовский его вылечил, а я взял себе. С тех пор прошло восемь лет… Я не люблю слова «неродной», холодом от него веет, и не люблю, когда удивляются, что мы разной национальности. Разве это так важно? Андрейка мой сын, и точка!
— Простите меня за мой вопрос.
— Ничего, вы же не знали… И последнее о себе. Сейчас я служу управляющим на приисках Аскольда, но службу намереваюсь оставить и поселиться в Усть-Сидеми, это на той стороне Амурского залива, куда приглашаю и вас, Таня… Ну, что скажете?
— Я согласна, — прошептала она.
Никогда не думала она, что способна на такое безрассудство: принять предложение от совсем незнакомого человека. Правда, Мирослав показался ей симпатичным и добрым, а рассказ его вызвал уважение и сострадание. И все-таки себе она могла признаться, что дала согласие только потому, что не чаяла иначе вырваться из ненавистного ей дома. «Хуже не будет», — думала она. Но уже через несколько дней Таня поняла, что нашла свое счастье. Она не верила в случайность встречи с будущим мужем, как истинно верующая, она считала, что это Бог, свидетель ее тяжелого сиротского детства и мучений в чужом доме, послал ей хорошего человека. Кстати, о вере… Яновскому, католику, для того, чтобы жениться на православной, нужно было перейти в ее веру. Он и это сделал быстро, не раздумывая.
Некоторое время Татьяна Ивановна пожила с мужем и приемным сыном на Аскольде, а потом Мирослав, у которого кончился срок договора, приняв предложение капитана Хука, перебрался с семьей в бухту Сидеми. Местность идеально подходила для осуществления тех грандиозных планов, которые наметил Мирослав.