— А давай и поедим, — выбравшись из ямы, слышит голос Муры, — до ночи сегодня не управлюсь. — Мура сидит с банщицей за голым столом в две доски, вытаскивает из сумки еду.
— Жарко натопила я, Мура, — оправдывается Ольга, — еще вот подбросила.
— Дак я ведь ничего и не говорю. — Мура не оборачивается, полное лицо ее без единой морщинки, блестит, будто не кланялось шесть часов корыту; отвалясь на стену, она студит в эмалированной кружке чай; лучше бы не смотреть.
— Натопила, говорю, — жестко произносит Ольга, распахивая сушилку, выбрасывает, загружает. — Натопила, — повторяет уже зло, свертывая белье, встряхивает его, в ходу обе руки и рот, зажимающий углы простыни, голос ее глух, слова невнятны: — Баре, прости Господи. Все дрова хорошие выбрали. Одной мужик наколет, другой Степанида. На меня шипеть можно, никто не восстанет. Сына Витьки нет, не придет он при этих егармах.
— Ты что это? — Мура улыбаясь оборачивается к ней. — Говоришь что?
— А ниче. Устроились. — Худое темное лицо Ольги сухо, морщинисто, пота ни капли.
— Что-что? — напевно повторяет Мура.
— Ниче! Одна за мужиком, друга за Степанидой. Сена накосят, дров привезут.
— Зато у тебя ребята по институтам учатся, хозяйство поболе доброго мужика, парнишка под старость, — не оборачиваясь больше, плавно проговаривает Мура, Поля чуть заметно кивает.
— Корову на ветлечебницу и то Степанида сведет. Будто так и положено, — бормочет Ольга с наволочкой во рту, сушила бы последней, белье свернул бы Витька: по двадцать простынь, наволочек и полотенец, по десять кальсон и рубах. — Ой! — Бросив полусвернутую простыню, она кидается к сушилке. — Дура я, дура, — приговаривает там.
— Степанида Алексеевна до этих пор уважала тебя, — как провинившемуся ребенку, сообщает Мура.
Но Ольга уже молчит, стоит к ним спиной, свертывает, складывает, забегает в сушилку, опустив глаза, выскакивает из нее с последним бельем. Женщины судят о чем-то своем, будто никакого разговора и не было. Приходит Наталья, жалостливо спрашивает что-то у Ольги, увидев усмехающееся лицо Муры, поджимает губы, будто сама себе:
— Домой схожу, скотину хоть напою.
К вечеру мороз вовсе свирепеет, или кажется. Ольга несет на закорках узел с бельем, только теперь ее настигает озноб, горящее лицо леденеет. Кастеляншу тоже зовут Полей. Она невысоконька, пухленька, катается шариком между полок с бельем, выговаривает Ольге:
— За каким чертом тебе с ней связываться? Себе кровь портить.
Белье на завтра уже увязано, узел сброшен на пол, Ольге хочется поговорить, Поля ее жалеет, Витьке когда конфетку даст.
— Все я ей высказала. Они уж думают, нища да одинока, дак растележуся, топчите меня. Скотины, говорит, начто много. А на че я буду ребят учить? Степан Терентьич на войну уходил, велел всех выучить.
— Давай почище хоть наберу. — Поля протягивает руку к узлу.
— Нет. — Ольга встает с табуретки. — Заметят, на тебя взбрыньгают. — Разговор окончен, повторять кипящее в душе раз за разом Ольга непривычная, некогда, дома Витька и скотина ждут.
…Душа-то клокочет, будто кипяток в котле, как об стиральную доску, дума об нее трется.
— Спаси ты меня, Надежда Ивановна, ради Христа, сколь раз спасала. Когда в лесосеке в войну бревном придавило. Когда Пупышев голову бутылкой пробил, что сказала ему, вернулись, мол, вы, да не те, пьянствуете да баб перебираете, а те-то в сыром поле остались. — Зареветь была готова, десять-то лет назад.
— Что ты, Ольга. — Главврач сурова всегда, а тут почти с ласкою, вся семья ее где-то под Смоленском кончилась. — Дите — это радость. Счастье твое, может, в нем.
— Да через край уж счастья, Надежда Ивановна. — Ольга еще надеется. — Сорок третий мне, устала я, тех бы в люди вывести.
— Рожают ведь женщины и одни теперь. — Непривычно долготерпива главврач. — Человек пять по селу наберется. Не хватает на всех мужей, где взять.
— Молодые рожают, — Ольга свое, — кто ж их осудит.
— На этот счет не волнуйся. Время рожать велит. Сколько войной повыбило. Кто ж этого не поймет.
— Ох, осудят. Одна така выискалась, — ревет Ольга, — на все-то село. Куда деться-то, куда головушку приклони-ить?
— Хватит, Ольга. — Не переносит главврач женских слез и тоже курит папиросы. — Не могу я тебе аборт сделать. Запрещено это, поняла?
Запрещено, это уж как не понять-то, и сговорились они с Валькой к баушке в Ключевку ехать, Валька молодая, мужик справный, а третьего не надо. Она же сдуру Вальку уговаривать: а как помрешь, двоих малых оставишь. Испугалась Валька, ей же в ответ:
— Я-то помру, у меня мужик, баушка. А ты? Младшей пятнадцати нету…
Младшая довоенная дочь Витьку и выходила, сама Ольга после больницы сразу к корыту. Вторая дочь в райцентре в средней школе училась, парень старший в армии. Ни словом мать не попрекнули, Витьку любили, раз только в подойник с молоком опрокинули, но тут же молоко с него слизали, слезами умыли. Село почти все опустило глаза, незримо — отодвинулось. Каждая вторая после войны — вдова, все детей подняли, в города отправили. На каждого из оставшихся мужиков по две бабы, одна дневная — курица, другая ночная — кукушка. Все сложилось само собой, сначала с руганью, даже драками, потом мирно, почти законно, на долгие годы, у иных — до могилы. У Ольги длилось недолго, против неписаного, но закона, ярко, заметно.
…Ей сорок два было. Ему почти шестьдесят. Как увидел, неведомо. В кустах за рекой мягкой крапивы полно. Земли под кустами будто нет, палый мокрый лист, сухие тонкие ветки ломаясь трещат, из них, будто языки огня зеленого, первая крапива вылазит, ноги проваливаются, пахнет горьким прелым ивняком, а по бурым веревкам его веток не листья, а розочки, с ноготь, чуть больше, цветы не цветы, а зеленые.
— Ничего я с тобой не боюсь, — говорил, длинный, как жердь, татарские скулы сухой бледной кожей обтянуты, а табаком пахнут, задохнуться бы и умереть, партийный, мастер тракторной школы, трое взрослых ребят и жена — старуха, хроменька.
Встал, почти вровень с кустом и выше, закричать захотел:
— Ничего не боюсь теперь, никого!
Рот ему горячий ладошкой холодной прикрыла, еле дотянулась: кричать нельзя, туман над рекой и тишина, за версту по Крюковке и до Села донесется, партийный, разве не знает, вовсю уж шепчутся, средь бела дня на улице ее увидит, остановится и смотрит, пока не скроется она.