Но так ли важно, что именно не сохранило для нас время? Или можно сформулировать этот вопрос по-другому: у любого великого текста есть предшественники, а иногда и прямые источники, но случайно ли во тьме веков выжил один вариант легенды, а не другой? Например, у многих древнегреческих мифов существует по нескольку вариантов или разветвлений, но гораздо лучше известны версии, изложенные Гомером, Овидием и великими афинскими трагиками.
Конечно, погибнуть мог любой текст, в том числе и самый высокохудожественный. Один из наиболее выдающихся примеров такого рода нам еще встретится — им является шумеро-аккадское «Сказание о Гильгамеше», исчезнувшее из мировой культуры на несколько тысяч лет, вплоть до второй половины XIX в. Но нельзя не сказать, что верно и обратное: почти каждый сохранившийся в культурной рецепции текст выжил отнюдь не случайно.
Поэтому стоит отдать должное Яхвисту за создание (или боговдохновенную передачу) одной из самых впечатляющих легенд Книги Бытия. Любопытно, что именно эта легенда (в отличие от сказаний о Сотворении мира, Грехопадении, Потопе) не имеет явных месопотамских параллелей. Сложно судить, можно ли связать ее возникновение с необходимостью объяснить существование ближневосточных зиккуратов, многие из которых были к началу I тыс. до н.э. уже разрушены и могли навести древнего философа на мысль о тщете человеческого могущества и жажды власти{8}. На наш взгляд, легенда эта — плод вдохновения одного-единственного человека, а вот о том, что именно он хотел нам сказать, люди спорят уже три тысячи лет[41].
Публикуя указанный текст, Крамер предположил, что Энки «ревновал» Энлиля к тому, что его «славили на одном языке», а потому и устранил языковое единство. Таким образом «и в шумерской, и в древнееврейской версиях мифа причиной смешения языков является соперничество: в первом случае, между богами, а во втором — между Богом и человеком»{9}. Позже ученый заменил «соперничество» («rivalry») на «зависть» («jealousy»), пытаясь по-прежнему соблюсти библейский параллелизм. Даже если не принимать его точки зрения, стоит отметить, что здесь очень ясно предстает разница между шумерской и древнееврейской теологией — архаичной и… почти современной. Древнему человеку было очевидно, что людские судьбы решаются богами без человеческого участия, а к I тыс. до н.э. человек начал мыслить категориями моральными и воспринимал происходившее с ним как божеское воздаяние за те или иные свои поступки. Забегая вперед, скажем, что духовный мост между этими воззрениями пролегал опять-таки через Вавилон — в данном случае совершенно реальный.
Наверное вполне закономерно, что яхвистская «легенда о Гордыне» со временем стала гораздо важнее «легенды о праязыке». В самом деле, происхождение языков — вещь, конечно, интересная, но большинству человечества непонятная и ненужная, за исключением языковедов-профессионалов и примкнувших к ним мыслителей. Например, для Деррида миф о Башне оказался «мифом об истоке мифа, метафорой метафоры, рассказом рассказа, переводом перевода… “Вавилонская башня” поэтому является не только образом и фигурой неустранимой множественности языков, она выставляет напоказ незавершенность, невозможность выполнить, осовокупить, насытить, завершить что-либо из разряда построений…» И парадоксально, с точки зрения автора, что переводчик, с одной стороны, исполняет Волю Божью (ведь это Бог «смешал языки»), а с другой — ей противоречит (ибо Бог желал, «чтобы один не понимал речи другого»). В данном случае образ Башни попросту служит отправной точкой для размышлений о переводе[42].
В то же время, неслучайно столь упорное обращение европейских мыслителей к теме многоязыкости, к способности или неспособности носителей одного языка понимать ближайшего соседа. Ведь часть «европейского чуда» заложена именно в существовании многокультурности и многоязычия на очень небольшом географическом пространстве, а также в плодотворной конкуренции между братьями-соперниками, положить конец которой не смогла ни одна транснациональная империя. Отчасти к бурлящему котлу «Вавилонской Башни» позднего Средневековья и восходит сформировавшееся к XVII в. мировое лидерство европейской, а в настоящее время неозападной цивилизации.
41
Некоторые ученые (см.: Anchor Bible. Genesis / Translation and notes by E. A. Speiser. N. Y., 1964. P. 75–76) высказывают мнение, что мотив постройки башни можно возвести к пассажу из вавилонской поэмы о сотворении мира «Когда вверху…» — «Энума Элиш» (Табл. 6. С. 57–63). Дескать, и там и там речь идет о сооружении в Вавилоне башни из кирпичей. Такой параллелизм выглядит натянутым: истоки библейского образа могли быть вовсе не литературными, а визуальными. В. К. Афанасьева в комментариях к русскому переводу аккадской поэмы обходит такую интерпретацию молчанием, указывая дважды, что в вавилонском тексте речь идет о постройке башни на небе, а не на земле, т. е. имеется в виду Вавилон небесный, и использует для его обозначения слова «Врата Бога» (Когда Ану сотворил небо / Сост. В. К. Афанасьева, И. М. Дьяконов. М., 2000. С. 51,347–348).
42
Автор, на наш взгляд, толкует некоторые библейские образы довольно свободно. Статья В. Беньямина «О задаче переводчика», на которую Деррида как бы откликается, представляется более значительной (см. обе работы в кн.: