Если кто-нибудь натыкался на него и не падал, он вскрикивал, точно его ударили, и ужас испуганного человека веселил его. Но он никогда не смеялся.
Его святейшему величеству было доложено об этом поведении: последовал приказ не обращать на инфанта внимания. Ибо, сказал император, если инфант не хочет, чтобы ему наступали на пальцы, то пусть не вытягивает их там, где ступают ноги.
Это не понравилось Филиппу, но он не сказал ничего, и с тех пор его видели лишь изредка, когда он в теплый летний день грел на солнце свое зябкое тело.
Однажды, возвратившись с похода и застав сына в обычной тоске, Карл обратился к нему:
— Сын мой, как мало похож ты на меня! Когда я был в твоем возрасте, я лазал по деревьям, ловил белок; я спускался на канате с отвесной скалы, чтобы ловить орлят в гнездах. Я мог в этой игре сложить кости, но они стали только крепче от этого. На охоте дикие звери убегали в чащу, увидев меня с моим добрым мушкетом.
— О, у меня болит живот, государь! — стонал инфант.
— Паксаретское вино — превосходное лекарство от желудка, — отвечал Карл.
— Я не люблю вина. У меня голова болит, государь.
— Сын мой, ты должен бегать, прыгать, лазать, как все мальчики в твоем возрасте.
— У меня судороги сводят ноги, государь.
— У меня бы их не свело, — отвечал Карл. — Их сводит оттого, что ты ими не пользуешься, точно они деревянные. Я прикажу привязать тебя к борзому коню.
Инфант расплакался.
— О, только не привязывай никуда: у меня болят бедра.
— Но у тебя, кажется, нет ничего, что бы не болело.
— Ничего у меня не будет болеть, если меня оставят в покое.
— Что ж, ты думаешь промечтать всю свою королевскую жизнь, точно какой-нибудь подьячий? — нетерпеливо воскликнул император. — Покой, уединение и раздумье пристойны тем, у кого только и дела, что пачкать чернилами пергамент. Тебе, сыну меча, пристала огненная кровь, глаза рыси, хитрость лисы, мощь Геркулеса. Что ты крестишься? Не пристало львенку подражать старым бабам, помешанным на молитвах!
— Звонят к вечерне, государь, — отвечал инфант.
Май и июнь в этом году были поистине месяцами расцвета. Никогда во Фландрии не было видно столь упоительного цветения боярышника, никогда не было такого множества роз, жасмина и жимолости в садах. Когда дул ветер из Англии и нес благоухание этой расцветшей страны к востоку, все, особенно в Антверпене, поднимали носы и весело замечали:
— Чувствуете, какой приятный запах доносится из Фландрии?
И трудолюбивые пчелы собирали мед с цветов, делали воск и клали яички в ульях, не вмещавших уже их роев. Как разносилась трудовая музыка под голубым небосклоном, лучезарно обнимавшим эту богатую землю!
Делали ульи из тростника, соломы, ивовых прутьев, из травы. Корзинщики, столяры, бочары затупили на этой работе свои инструменты. Нехватало корытников.
Насчитывали в роях до тридцати тысяч пчел и двух тысяч семисот трутней. Соты были так великолепны, что каноник города Дамме послал одиннадцать штук императору Карлу в благодарность за то, что он своими новейшими указами вернул святой инквизиции ее надлежащую силу.
Филипп съел мед, но он не пошел ему впрок.
Нищие, бродяги, босяки — вся эта орава всевозможных бездельников, шатающаяся по большим дорогам и любой работе предпочитающая хоть виселицу, — почуяв сладостный запах меда, явились за своей долей, волоча с собой свою лень. И по ночам они толпами бродили вокруг.
Клаас тоже наделал ульев, чтобы собрать в них рои. Некоторые были уже полны, другие ждали пчелиного народа. Ночь за ночью сторожил Клаас свое сладкое добро. Утомившись, он поручал это дело Уленшпигелю. Тот охотно соглашался.
Вот однажды ночью, почувствовав холод, он забрался в пустой улей и, съежившись там, смотрел в дырочки: их было две.
Он уже засыпал, как вдруг слышит: хворост на заборе шуршит; слышны и голоса двух человек — верно, воры. Он посмотрел в дырочку и увидел, что оба с длинными волосами, с бородой, хотя бороды тогда носили только дворяне.
Переходя от улья к улью, они подошли к нему, подняли его улей и сказали:
— Возьмем этот: он самый тяжелый.
Потом продели в него свои палки и понесли.
Уленшпигелю этот переезд в улье не доставлял никакого удовольствия. Ночь была ясная, и сперва воры двигались молча. Каждые полсотни шагов они останавливались, переводили дыхание и опять пускались в путь. Передний бешено ругался сквозь зубы, что ноша слишком тяжела, а задний только жалобно всхлипывал. Ибо на этом свете существует два сорта бездельников: одних всякая работа приводит в бешенство, другие от нее только скулят.