О поведении инфанта довели до сведения его святейшего величества, однако император приказал не обращать на него внимания: если-де он не хочет, чтобы ему наступали на ноги, так пусть не разваливается.
Филиппу это не понравилось, но он ничего не сказал, и теперь его можно было видеть лишь в ясные летние дни, когда он грел на солнышке свое зябкое тело.
Однажды, возвратившись из похода, Карл увидел, что Филипп, как водится, изнывает от скуки.
— Сын мой, — сказал он, — до чего же ты не похож на меня! В твои годы я лазал по деревьям и ловил белок, спускался по канату с отвесной скалы, чтобы достать из гнезда орлят. Я рисковал сложить там кости, но они стали только крепче от этой забавы. Когда я выходил с доброй моей аркебузой на охоту, дикие звери, завидев меня, прятались в лесной чаще.
— Ах, государь батюшка, у меня живот болит! — пожаловался инфант.
— Самое верное средство от этой хвори — паксаретское вино, — сказал Карл.
— Я не выношу вина, — у меня, государь батюшка, голова болит.
— Тебе надо бегать, сын мой, — сказал Карл, — надо прыгать, скакать, как все твои сверстники.
— У меня, государь батюшка, ноги не гнутся.
— Как же они будут гнуться, если ты их не упражняешь, точно они у тебя деревянные? — возразил Карл. — Погоди ты у меня, я велю привязать тебя к быстрому коню!
Инфант расплакался.
— Не привязывайте меня, государь батюшка, у меня спина болит, — сказал он.
— Где же тебе не больно? — спросил Карл.
— Если меня оставить в покое, мне нигде не будет больно, — отвечал инфант.
— Что ж, по-твоему, — теряя терпение, продолжал император, — ты, престолонаследник, так и будешь всю жизнь думу думать, как какой-нибудь писец? Писцам, чтобы марать пергамент, потребны тишина, уединение, сосредоточенность. Тебе, отпрыску воинственного рода, нужны пылкая кровь, глаза рыси, хитрость лисы, сила Геркулеса. Чего ты крестишься? А, черт! А, черт! Львенку не пристало обезьянничать баб-святош.
— К вечерне звонят, государь батюшка, — молвил инфант.
19
Май и июнь в этом году были в полном смысле слова месяцами цветов. Никогда еще во Фландрии так не благоухал боярышник, никогда еще в садах не было столько роз, столько жасмина и жимолости. Когда ветер дул из Англии и относил ароматы цветущей земли к востоку, все, в особенности антверпенцы, весело поднимали нос и говорили:
— Чувствуете, какой приятный ветерок потянул из Фландрии?
А проворные пчелы собирали с цветов мед, делали воск и клали яички в переполненные ульи. О, как дивно звучит музыка пчелиного труда под голубым лучезарным небом, обнимающим плодоносную землю!
Ульи спешно делались из тростника, соломы, ивовых прутьев, травы. Корзинщики, столяры, бочары притупили на этой работе свои инструменты. Корытники давно уже были нарасхват.
В каждом рою насчитывалось тридцать тысяч пчел и две тысячи семьсот трутней. Соты были до того хороши, что настоятель собора в Дамме послал императору Карлу одиннадцать рамок в знак благодарности за то, что тот вновь возвысил священную инквизицию. Мед съел Филипп, но впрок это ему не пошло.
Жулики, нищие, бродяги, полчище праздношатающихся тунеядцев, прогуливавших по большим дорогам свою лень и предпочитавших пойти на виселицу, нежели заняться делом, — все они, почуяв запах меда, явились за своей долей. По ночам они толпами ходили вокруг да около.
Клаас тоже наготовил ульев и загонял в них рои. Некоторые были уже полны, другие пока еще пустовали. Клаас ночи напролет караулил сладостное свое достояние. Когда же он валился с ног от усталости, то поручал это Уленшпигелю. Тот охотно за это брался.
И вот однажды ночью Уленшпигель спрятался от холода в улей и, скорчившись, стал поглядывать в летки, каковых было всего два.
Уленшпигеля уже клонило ко сну, но тут вдруг затрещала живая изгородь, потом послышался один голос, другой — ну конечно, воры! Уленшпигель заглянул в леток и увидел двух мужчин, длинноволосых и бородатых, а ведь бороду тогда носили только дворяне.
Переходя от улья к улью, они наконец остановились подле того, где сидел Уленшпигель, и, подняв, сказали:
— Возьмем-ка этот — он потяжелей других.
Затем они просунули в него палки и потащили.
Уленшпигелю это катанье в улье особого удовольствия не доставляло. Ночь была светлая. Воры первое время двигались молча. Через каждые пятьдесят шагов они останавливались, отдыхали, потом шли дальше. Шагавший впереди начал злобно ворчать на тяжесть ноши, шагавший сзади жалобно хныкал. Надобно знать, что на свете существует два сорта лодырей; одни клянут всякую работу, другие ноют, когда им приходится что-нибудь делать.
Уленшпигель с решимостью отчаяния схватил переднего за волосы, а заднего за бороду и давай трясти, пока наконец злюка, которому эта забава наскучила, не крикнул нюне:
— Оставь мои волосы, а то я так тресну тебя по башке, что она провалится в грудную клетку, и будешь ты смотреть на свет божий через ребра, как вор через тюремную решетку.
— Да что ты, братец, — сказал нюня, — это ты дергаешь меня за бороду!
— У чесоточных я вшей не ищу, — отрезал злюка.
— Эй, сударь, — взмолился нюня, — не раскачивай ты так сильно улей, — мои бедные руки не выдержат!
— Вот я тебе их сейчас оторву напрочь! — пригрозил злюка.
С этими словами он поставил улей наземь и бросился на своего товарища. И тут они вступили в бой, один — бранясь, другой — моля о пощаде.
Пока сыпался град тычков, Уленшпигель вылез из улья, оттащил его в ближний лес, запомнил место, где он его спрятал, и пошел домой. Так пользуются хитрецы чужими сварами.
20
Уленшпигелю было пятнадцать лет, когда он соорудил однажды в Дамме маленькую палатку на четырех шестах и объявил, что каждый может здесь лицезреть в изящной соломенной раме свое собственное изображение — как нынешнее, так равно и будущее.
Если к палатке подходил спесивый, распираемый тщеславием-законник, Уленшпигель высовывался из рамы, придавал себе обличье старой обезьяны и говорил:
— Тебе, старая рожа, пора червей кормить, а не землю бременить. Ведь я же вылитый твой портрет, ученая твоя образина!
Если Уленшпигель имел дело с каким-нибудь лихим рубакой, то мгновенно прятался, вместо своего лица выставлял в раме большущее блюдо с мясом и хлебом и говорил:
— В бою из тебя похлебку сварят. Ну как тебе нравится мое предсказание, доблестный орел-стервятник?
Когда же к Уленшпигелю подходил старик, убеленный непочтенными сединами, и его молодая жена, Уленшпигель прятался, как в случае с солдафоном, а затем показывала раме деревцо, на ветках которого висели роговые черенки ножей, роговые ларцы, роговые гребешки, роговые письменные приборы, и спрашивал:
— Из чего сделаны все эти штуковины, милостивый государь? Не из рогового ли дерева, что растет в садах у старых мужей? Пусть-ка теперь кто-нибудь посмеет сказать, что от рогоносцев нет никакой пользы для государства!
Тут Уленшпигель выставлял в раме рядом с деревцом свое молодое лицо.
Старикашка давился кашлем от злости, красотка гладила его по голове и, когда тот успокаивался, подходила, улыбаясь, к Уленшпигелю.
— А мое изображение покажешь? — спрашивала она.
— Подойди поближе, — подзывал ее Уленшпигель.
Как скоро она подходила, он набрасывался на нее с поцелуями.
— Тугая молодость, которая прячется за высокомерными гульфиками, — вот твое изображение, — говорил он.
После этого красотка отходила, вручив ему один, а то и целых два флорина.
Жирному, толстогубому монаху, которому тоже хотелось посмотреть на свое нынешнее и будущее изображение, Уленшпигель говорил:
— Сейчас ты ларь для ветчины, а потом быть тебе винным погребом, ибо солененькое позывает на винопийство, — что, не правду я говорю, толстопузый? Дай патар за то, что я угадал.
— Сын мой, мы не носим с собой денег, — возражал монах.
— Стало быть, деньги носят тебя, — не сдавался Уленшпигель. — Я знаю, они у тебя в сандалиях. Дай сюда твои сандалии.
Но монах ему:
— Сын мой, это достояние обители! Впрочем, так и быть, вот тебе два патара за труды.