Много лет провел в кельях учителей, собирая манну их слов, учась их примером и утешая их строгостью своих нравов. Наконец учители признали его силу, благословили его и велели идти, проповедуя слово божие. Мечтая о начале божественного Сиона, явился он к людям, и человечество представилось ему худшею частью своею - Византиею. Византия, которой гниение началось вместе со славою, развратная, гнусная, должна была ужаснуть юношу. С негодованием видел он, что христианство там ограничивается одними прениями без веры, что оно так же не идет к Византии, как статуя, которую Констанс хотел туда перевезти из Рима и за которую боялся Гормисдас, что ей будет- тесно. Противуположность чистых, высоких учителей, простиравших руку всем слабым и труждающимся и часто отнимавших ее от сильных и богатых, с миром, погрузившимся в пороки, с которых спала даже завеса стыда, заживо разлагающимся, сделала его несправедливым.
Он видел одно целое, хорошее, неповрежденное в мире - духовенство; ему хотел бы он отдать и венец и порфиру, в нем полагал все свои надежды, в его апостольском призвании видел возможность спасти людей и обратить их. Он оставил Византию - Рим, разрушаемый Алариком, страшил его; он не знал, что там нашел бы зародыш исполнения своей мысли, - и удалился в пустыню Фиваидскую. Здесь, среди аскетизма и восторженности, среди людей, избранных богом, еще больше окреп его характер и еще больше возгнушался он миром. Первое желание, явившееся в груди его, было удаление в пустыню, в которой бы можно было забыть все и помнить одного Христа; но это худо согласовалось с мыслию распространения слова божия. Не отдельность нужна для развития идеи, а совокупность.
Он возвратился на родину, роздал бедным богатое наследство свое и вступил в Октодекадский монастырь. Вскоре братия его избрала игумном, и он был пастырь строгий, поучая примером, наказывая всякую слабость, отрезывая более и более монахов от мира. Монастырский чин и устройство христианского духовенства явило дивный пример согласования двух идей, по-видимому враждующих, - иерархии и равенства, - в то время как политическая история человечества показывает одно беспрерывное стремление к этому согласованию, стремление несчастное, ибо способы употребляемые бедны и мелки; имея такой пример пред глазами, люди не умели понять его...
Вот к этому монаху поздно ночью отворил дверь привратник; сперва он постучал в нее, но, не слыша ответа и думая, что игумен спит, он вошел в келью. Игумен, не замечая его, продолжал чтение; он был в восторге, глаза его горели юношеским пламенем; в лице было столько торжественности, что казалось, оно распространяет лучезарный свет и что ему, как Моисею, нужно покрывало. Красота восторга лучше всех красот человеческих, ибо тогда человек перестает быть земным и начинает быть небесным; для нее не нужно ни юности, ни украшений. Наконец он поднял голову и увидел пришедшего.
"У ворот, святой отец, - сказал привратник, благословленный игумном, стоит юноша, просит, чтоб ты принял его в монастырь; он печален, слезы льются из его очей, говорит о какомто преступлении. Прикажешь ли пустить его?" Игумен молчал, черты его изменялись, теряли свою торжественность и превращались в холодное, недоверчивое и строгое выражение, с которым он смотрел на несовершенный мир; но душа его отстала - она еще не пришла в обыкновенное положение. "Юноша, - говорил он сам с собою, - прелестное время... тогда родятся высокие мысли; где-то теперь друг моей юности?.." И воспоминание чего-то давно прошедшего навертывалось в уме его и манило к себе; но он был царем души своей, остановил порыв и продолжал: "Минутная злоба на мир, мечтаемое отчаяние, которое так любят юноши, - вот что их гонит, а пуще всего гордость. Гордость - ею владеет наш враг; всякое преступление скорее гордости искупится. Не уничтожить себя в Христе хотят они, а возвыситься над другими". Все это говорил он вполслуха, потом, обращаясь к привратнику: "Старик, поди и ляг спать; ответа не давай ему, не выходи до утра; ежели останется, ежели смиренно перенесет это унижение - тогда увидим". - "А дикие звери?" - заметил с жалостным видом старик. "Они не растерзали Даниила в пещере львиной". - "Но холод ночи?" "Вседержитель умеет хранить избранных; сын мой, да будет на тебе благословение божие!" Привратник вышел, а игумен, развлеченный его приходом, принялся за свиток; но чтение не шло вперед; то трещала светильня лампы, то горела очень тускло, и он должен был прерываться и поправлять. Но это происходило от другой причины: его занимал юноша; как искренно, горячо желалось ему, чтоб он перенес унижение, чтоб остался верен избранному поприщу: тогда он перельет в него всю душу; ему нужен чистый, юный человек. И бог знает, какие надежды он строил на нем... но еще искус его не должен был кончиться одною ночью, нет, скорее он лишился бы остальных братии, нежели в одной йоте избавить пришельца от целого ряда трудов и унижений.
IV
Шедше убо, научите вся языки, крестяще их во имя отца, и сына, и святаго духа.
Матф., гл. XXVIII, ст. 19
О сем разумеют вси, яко мои ученицы
есте, аще любовь имате между собою.
Иоанн, гл. XIII, ст. 35
Солнце уже склонялось к западу, пышная природа Юга была во всей красе своего вечного лета, когда в длинной платановой аллее, обвитой каменною оградой монастыря, показался игумен с юным другом своим, Феодором; уже неоднократно изливал он долго страдавшую душу свою в этот чистый сосуд, сосуд церковный, божий. Старец радовался, найдя человека, который так вполне понимает его; в сотый раз повествовал он ему свою жизнь и свои надежды, и в сотый раз с умилением и благодарностию слушал юноша. Они сели на простой скамье, отененной широкими листьями пальмы; каленый воздух наносил дивный запах алоэ и лимонных деревьев. Огромные цветы магнолии, прощаясь с солнцем, хвастались своими красивыми венчиками. Ручные антилопы спокойно щипали траву, пунцовые ориксы и зеленые голуби перелетали с ветки на ветку. Старик, казалось, помолодел и таким образом продолжал свой разговор: