– И ты не станешь взывать с твоих тынецких стен?
– Если Рим дозволит.
– И не выйдешь из них в митре и с крестом?
– Если Рим прикажет.
– Отче! Ты губишь миллионы людей! О епископы! Одно слово ваше, только крест в руках ваших – и мы победим!
– Я – слуга послушный, – сказал аббат.
– Ага! – закричал Костка почти в бешенстве, – Ага! Я пальцами должен рыть землю, тогда как лопатой ее можно было бы разметать, как песок! Ах! Чего бы я не достиг, если бы вы были со мной! Завтра же Польша была бы наша! Так нет же, отче! Я увлеку тебя за собой! Когда здесь, в Кракове, мужики ударят в Сигизмундов колокол, ты не удержишься, ты пойдешь. Я знаю! И я велю, чтобы тебя не беспокоил никто из тех, которые будут сходиться ко мне сюда из Силезии.
Он полез в дорожную сумку, лежавшую около него, достал необходимые принадлежности и быстро начал писать: «Ich inscriptus Oberster zu Ross und Fuss commando und befehle last dem Closter Tyniec mit sein einige Gьtter ganz frei lassen, aliter non faciendo sub poena colli».
«Я, нижеподписавшийся, желаю и приказываю, чтобы это Тынецкое аббатство со всеми деревнями оставлено было проходящими войсками, состоящими под моим начальством, в полной неприкосновенности. Нарушивший этот приказ будет наказан смертью. Дано в Тыньце, мая в 8 день 1651 года. Александр Леон из Штемберка».
После этого Костка покинул Тынец и епископа Пстроконского, вернулся в Татры и там, по совету солтыса Лентовского, с помощью Собека Топора начал бунтовать подгалян.
Не раз во время охот, которые для него устраивал подстароста Здановский, Костка видел вдали в голубом тумане, с Бескид, Ключек и Горца, Чорштынский замок, стоявший на скале над Дунайцем. Он казался ему бронированным сердцем этой долины, которую королевской короной венчали Татры и мечом опоясывал светлый Дунаец. Во время охот горцы указывали ему на этот замок. А вести о том, что крестьянские толпы уже собираются, приходили все чаще и чаще.
Он видел себя сидящим в этом голубом замке с Беатой Гербурт, одетой в голубую прозрачную вуаль… Розовое тело ее просвечивало сквозь ткань… Золотые короны блистали на их головах… Ах! Действовать, действовать поскорее!
Налететь орлом отсюда, с гор!
Богдан Хмельницкий объявил себя гетманом Запорожским, и этот титул придавал ему не меньше блеска, чем его победы. Костка решил объявить себя старостой чорштынским – от имени короля, но против короля, невольника шлихты. И то, что объявит чорштынский староста горцам, то каштелян краковский повторит малопольским крестьянам, а впоследствии король – всей Польше.
Шумно было в роковой день 13 июня 1651 года в большой корчме Ицка Гамершляга, на углу рынка и Шафлярской улицы, по которой часто водили в город на казнь подгалянских разбойников, закованных в кандалы, и про которую ходила известная песня:
Улицей Шафлярской меня ведут:
Видно, горемычного, и повесят тут.
В корчме собралось человек сто мужиков. Это были выборные от десятков тысяч горцев. Они явились к пану полковнику Костке. Между ними было много молодых солтысов, которые на основании закона короля Владислава откупились от военной службы и не пошли на войну с казаками, много крестьян, почтенных хозяев, – а у стены, за столом, где сидел сам полковник, имея по правую руку подстаросту Здановского, а по левую – ректора Радоцкого, заняли места: Лентовский, хохоловский солтыс Енджей Койс, Павликовский с Белого Дунайца, трое Новобильских из Бялки и войт Мацей, Зых из Витова, новотаргские горожане, войты и другие видные люди из деревень, а на конце стола сидел Собек Топор, превосходивший всех шириной плеч. Он вместо себя старшим над пастухами оставил Бырнаса.
Шло совещание. Пиво, вино и водка, которую приказывали подавать богатые солтысы и крестьяне, лились рекой. Сбежались горожанки, из деревень с мужиками пришли и бабы. Среди них выделялись подгалянки высоким ростом, белыми лицами, пламенными синими глазами и величавыми мощными плечами. У некоторых шея была густо обвита ожерельями из венгерских дукатов. Пройдет – так и зазвенит золотым колокольчиком.
Но Марина из Грубого, подобная стройной ели, царила над всеми.
Десятки тысяч чупаг и кос склонялись к ногам Костки.
Он чувствовал себя могучим властелином, почти королем.
Громом грянет труба его с чорштынских стен!..
Вдруг мужики‑подгаляне громко запели хором:
Кто там пьет, кто там пьет?
Пьют там подгаляне,
А чупаги у них
Спрятаны в чулане!..
Велика поляна
У нашего пана,
Поляну скосили,
А пана убили!..
Паны, паны,
Будете панами,
Но не будете
Властвовать над нами.
Гей вы, паны, паны,
Вам служить не станем,–
Уж потешимся мы
В дни, когда восстанем.
Панам любо было,–
Весело гуляли,
Нас нужда давила,–
Долго мы молчали.
Зловеще гудела песня. Пылающие, возбужденные, и веселые лица мужиков нахмурились и стали хищными, суровыми и загадочными. Упорство, злоба, жестокое и зловещее спокойствие тяжелыми морщинами легли на лица. Орлиные носы с тонкими ноздрями, бледные и сухие щеки с выступающими скулами стали каменными и холодными, как железо. Только синие да карие глаза пылали, как костры среди осенних, пустынных и голых полей.
До утра пили и пели. Никто в городе не спал, и стража стояла наготове, хотя сознавала свое бессилие против этого сборища крестьян, вооруженных чупагами. Но мужиками так всецело овладело бешенство против шляхты, что ни один мещанин не подвергся нападению.
Пили еще и на следующий день, когда Костка, послав Собека Топора в горы, а Лентовского – к Черному Дунайцу набирать крестьянские полки, сам с несколькими десятками людей отправился к Чорштынскому замку.
Чорштынский староста, молодой и красивый Платенберг, в панцире, украшенном эмалью, и с леопардовой шкурой па плечах, как и приличествовало камергеру, со всем войском своим отправился к королю, оставив в замке вместо стражи только евреев‑арендаторов.
Костка подступил к замку; когда главный арендатор, лупоглазый еврей Иозель Зборазский, в широком халате, с пейсами по бокам большого выпуклого лба, в белых чулках и туфлях, отпер на рассвете ворота, Костка, спрятавшийся со своими людьми в соседнем лесу, ворвался в замок, приказал связать евреев, их жен и детей и завладел Чорштыном.
Он взошел на стену замка, – и душа его развернулась, как крылья огромной птицы, когда, проснувшись от сна на высокой скале, она широко их раскинет и сделает несколько тяжелых взмахов.
Королевский сын, потомок Вазов, стоял на стене королевской твердыни и смотрел на расстилавшиеся перед ним земли.
Стоя высоко на скале над пенистым Дунайцем, Чорштынский замок отделял Венгрию от Польши. Владения Ракоци лежали сейчас же за Дунайцем, а дорога из Венгрии в Краков шла через Чорштын. Это был ключ, запиравший ворота Вавеля со стороны Спижа.
Но он мог и отпереть их. Ракоци, князь Семиградский, против которого якобы Костка собирал войска, смотрел на Краков через Чорштын…
Необычайно, внезапно, с изумительной быстротой осуществилось для Костки то, что недавно было только мечтой. Он ступил на мост, висевший над пропастью, но верил, что пройдет по нему. Не исполняется ли сейчас предсказание семиградской цыганки, что он умрет на высоком месте? Разве он уже не возвысился?
Не с большей гордостью, не с большим величием смотрят Гербурт и Сенявский из замков своих в Сивом Роге, Сеняве или Бжежанах. Они окружены десятками тысяч ненавидящих их подданных, а он – сотнями тысяч обожающих его горцев. Шесть тысяч солдат у Сенявского, четыре тысячи – у Гербурта, а у него – несколько десятков тысяч топоров, кос, палиц, ружей и пистолетов. Стоит захотеть – и он тотчас же, сегодня же, может двинуться отсюда, с лица земли стереть Сивый Рог, сровнять с землею гетманский замок Сенявского, как дерево, разливом вырванное из сада, унести Беату на мужицких руках куда угодно… Но он не хотел этого. Он уже не был бедным влюбленным юношей: он был обновителем Польши на пороге великих деяний.
Но начинать надо было осторожно и ловко, особенно теперь, пока не соберутся горцы, предводительствуемые Собеком Топором и Лентовским. Костка с нарочным отправил письмо к ксендзу Петру Гембицкому, краковскому епископу, сообщая, что по приказу короля он занял Чорштын, «из опасения, чтобы пограничная эта крепость, не располагающая ни войском, ни вооружением, не досталась в руки мадьяр». Кроме того, он просил епископа прислать ему несколько легких пушек, пороха и ядер, потому что в замке он «не нашел ничего, кроме денег, награбленных у мужиков Иозелем Зборазским, да накопленных им обильных съестных припасов».