Выбрать главу

– С нами бог! – закричали мужики. – Счастливо оставаться!

– Идите с богом!

Собек пошел впереди всех. Рядом с ним – Мардула, который от избытка энергии на ходу подбрасывал вверх чупагу, бряцавшую кольцами.

Собек хотел позвать с собой Яносика Нендзу Литмановского и послал к нему Кшися с Мардулой. Они пришли к нему в прекрасный жаркий полдень.

– Ишь, ишь где лежит! – указал Кшись Мардуле на Яносика, лежавшего под кленом. Они смотрели на него с восхищением, хотя давно его знали, и восхищение Мардулы было так велико, что он даже не испытывал зависти.

Двенадцатилетний мальчик‑слуга сидел на пне позади Яносика и играл ему на гуслях.

Литмановский смотрел на отвесные склоны Красных Вершин, которые среди темных лесов казались голубыми. Белые и розоватые облачка то появлялись, то исчезали снова.

Кшись сделал серьезную и торжественную мину. Мардула шел мелкими шажками. Они подошли не замеченные со стороны лесочка, затенявшего дом с восточной стороны. Кшись снял шляпу и сказал:

– Слава господу богу нашему Иисусу Христу! Что это вы туда смотрите?

– Во веки веков! Здравствуйте! – ответил Яносик, поднимаясь с травы при виде гостей. – Смотрю, потому что, кажется, я там кое‑что вижу.

– А что?

– А вы приглядитесь хорошенько. Страсть как у нас в Полянах дети с чего‑то мрут. У сестры моей умерло двое, а третий тоже, того и гляди, помрет! Да вы хорошенько глядите! На вид это тучка. Вон там, за лесом, пониже вершины. Видите?

– Ну, вижу, – ответил Мардула. – Облачко.

– Облачко, как же! Вглядись‑ка в него да заслони глаза, а то солнце мешает. Это ходит в белой одежде Тихая, богиня детской смерти. На голове у нее венок из красного полевого мака, волосы повязаны окровавленным платком. Давно уже я понял, что она вокруг ходит: цветы засыхают и местами словно кто траву выжег. Это она там!

– Ну? – воскликнул Мардула. Он и боялся и не верил.

– Она и есть, – подтвердил Кшись. Он, во‑первых, верил во все сверхъестественное, а во‑вторых, если это говорил сам Яносик, значит, так и должно было быть.

– Так, значит, видите, – сказал Литмановский. – Она уже давно там мелькает. Верно, ждет Каню, которая приманивает детей, ускользнувших от Тихой, хватает их и уносит на облаке.

– Какая же она? – спросил мальчик, державший гусли.

– У Тихой лицо черное, глаза навыкате, как у совы, и холодные, как лед. Воздух вокруг нее – как в могиле: холодный, сырой и затхлый. Белая на ней одежда вроде плаща, покрытая плесенью, а в руке она держит черную ветку. И как встретит ребенка, тотчас дотронется до него веткой – и ребенок умирает.

– Посинеет весь, словно задушенный, – сказал Кшись. – Я это видел. Будет тому уже лет тридцать.

– Да. А тех детей, которые убегут от нее, преследует страшная богиня несчастия, Каня. Встретит она ребенка – и обернется его матерью, поманит к себе. Дети глупы, – ну и идут. А она сажает их на облако, садится с ними сама и летит.

– Куда? – спросил мальчик.

– А кто ее знает? Тихая служит Смерти, Мажанне, а Каня помогает Тихой.

– Еще слыхивал я от старых людей о Смертнице и о Чуме, – сказал Кшись.

– Ну, эти больше старых людей берут, – сказал Яносик. – Мне про них Саблик рассказывал. Обе они тут были, когда татары в Косцелицкой долине дрались с поляками.

– Чума всего хуже, – сказал Мардула.

– Всех тогда Черный бог и Дьявол выпустили из ада. Летела Смерть, свистела крыльями и мужиков с бабами побивала, а за нею с косами шла Моровая Язва и Чума.

– Да. Тут одна Чума ничего не поделала бы, – сказал Мардула.

– Много им было тогда работы, – заметил Кшись.

– Еще бы! Саблику прадед говорил, что люди падали, как мухи.

– Как тут не свалиться, коли этакая до тебя пальцем дотронется? – сказал Кшись.

– Видите ее, Тихую? Вон она, наверху: выйдет из леса – и снова спрячется. Я на нее смотрю с самого утра. Ждет под скалами Каню, – говорил Литмановский.

– Ждет, – убежденно подтвердил Кшись.

– Говорят, умирает Смерть Мажанна первого апреля, когда топят в воде соломенное чучело и поют: «Ходит Смерть дозором от избы к избе…» – сказал мальчик, державший гусли.

– Станет тебе Смерть умирать! Не говори глупостей! – ответил Литмановский, а Кшись сказал, почтительно на него глядя:

– Это ты, Яносик, хорошо сказал! Ты – голова!

И взглянул на Мардулу, одобрительно покачивая головой.

– Ну, а зачем вы пришли ко мне? – спросил Литмановский. – Мацек, скажи матери, что гости пришли. Пусть молока принесет, сала, пирога.

Высокая, красивая хозяйка вынесла угощение. Лежа под кленом, принялись они есть и пить. А мальчик играл им на гуслях, время от времени поглядывая испуганными глазами на бледно‑розовую тучку над Красными Вершинами.

Когда они поели и попили и Мардула с Кшисем рассказали, зачем их послал Собек Топор, Литмановский ответил им, воздав, как надлежало, должную честь Собеку:

– Собек Топор – парень настоящий, и, если бы на то пошло, мы бы вдвоем весь мир разнесли. Я даже не знаю, кто лучше, – только Собек немножко мямля. Но у меня своей войны довольно в Венгрии, за Татрами. И какое мне дело до всего этого? Ко мне сюда никто не ходит: ни пан, ни ксендз, ни жид, ни королевские, ни каштеляновы, ни старостины слуги. А коли кто придет, я его так обухом угощу, что он зубы домой в платке понесет. Мне здесь хорошо. Кому плохо, пусть тот и воюет. А если мне будет плохо, я никого просить не пойду, сам за себя постою. Мои дела там, – он указал рукою на Татры, – а не в долинах, где живут одни нищие. Да и времени у меня нет. Саблик выследил богатых купцов, которые поедут через Липтов, – завтра пойду на них с тремя моими мужиками.

– Все польские крестьяне собираются восстать, – сказал Мардула.

– И те, что под Краковом и под Сончем?

– Да.

– Хорошо, что ты мне это сказал. Неужто я стану с ляхами возиться? Я, Нендза Литмановский, крылатый подгалянин? Как бы не так! Если бы встали одни горцы да шли бы на какую‑нибудь усадьбу, – может быть, я бы и пошел! А с ляхами если бы мне довелось сойтись, – так разве только затем, чтобы их скирдами в поле наставить!

– Дело идет обо всей Польше, – сказал Мардула. – Так мне велел передать Собек.

– Да что такое Польша? Где она? Здесь, потому что поляки – мы, а там, за границей, – оравцы да липтовцы, а дальше – мадьяры. И под Краковом – не поляки, а ляхи. Так чего же мне за них хлопотать? Пусть им хоть щепки вбивают под ногти. Мне все равно.

– Король‑то у нас один…

– И господь бог у всех один: что у тебя, что у немца. А пойдешь ты немца защищать? Сам еще его, бестию, двинешь, коли он сюда сунется!

Такой аргумент заставил Мардулу и Кшися призадуматься.

– Вы Собеку скажите так, – прибавил Литмановский. – Я в долины не пойду, – я тамошней водой отравлюсь, да и вонючий там воздух. Ну, а если кто пойдет войной на горцев, так я ему дорогу заступлю! Пусть тогда присылают за мной. А впрочем, внизу тоже есть хорошие разбойники: Чепец, Савка. Пусть эти делают, что нужно. Мне бы не пристало туда идти, отбивать у них разбойничью честь. Саблик‑старик говорит, что не пойдет горный медведь в долины у других медведей отбивать волов. Я – здесь, а они – там разбойничьи гетманы. И хоть они передо мной, что орех перед буком, – я им туда мешать не пойду.

– Да ведь тут дело не о разбое идет, – сказал Мардула.

– Сапожник только и знает сапоги шить, а кузнец – лошадей ковать, – отвечал Литмановский.

Кшись с Мардулой снова опустили головы и призадумались. Видя, что ничего не добьются, они стали собираться в обратный путь. Но Литмановский встал, пошел в избу и вскоре вернулся оттуда с подарками.

Кшись получил пять золотых венгерских дукатов, сверкавших на солнце, а Мардула – липтовский нож прекрасной работы с рукояткой из тисового дерева, украшенной серебром и медью. Нож был освящен в розенбергском костеле епископом для того, чтобы им можно было пропороть сразу тридцать человек. Раньше он принадлежал знаменитому разбойнику Сливе из Кубина. Для Собека Литмановский дал золотую пряжку, тоже как бы священную и считавшуюся талисманом, потому что знаменитый Станик из Старого Быстра, по преданию, выковал ее из дароносицы, украденной в Кизмарке. Для Марины он дал на корсаж кусок золотой парчи, украденный у купца в Кошицах, а для старого Ясицы Топора – четыре бутылки вина, собственноручно выбранного знатоком Сабликом в погребе графа Тиши, близ Токая. В вине этом был огонь жизни.