Выбрать главу

– Анабаптист Радоцкий говорит твоими устами.

– Анабаптисты тут ни при чем! Ты подражаешь святому Франциску Ассизскому, который подражал Христу. О, воистину, – если бы Христос захотел в эти дни сойти с небес, он простил бы тебе все грехи, встретив тебя, с крестом идущего впереди нас! И был бы ты святым не и том календаре, по которому мы отмечаем дни! Ты был бы святым в великом календаре миллионов угнетенных душ несчастного народа! Отче! Не ладаном, купленным у торгашей, кадили бы тебе в алтаре, – благословили бы тебя толпы угнетенных, и слезы неволи омыли бы руки и ноги твои, как святая вода, которую крестят!..

В это самое время Лентовский, исповедавшись и причастившись у тюремного священника, диктовал писцу, присланному к нему перед казнью, свое завещание:

«Во имя отца и сына и святого духа, аминь. Лета господня 1651, июля 24 дня.

Я, Станислав Лентовский, прозванный маршалом, видя, что с соизволения всемогущего нахожусь ближе к смерти, нежели к жизни, делаю следующие распоряжения: прежде всего душу свою предаю всемогущему господу богу, в святые его руки, а тело – земле. Сестре моей, Касе, оставляю бочку капусты, что стоит в черной избе у окна, и двух телят. Кошелек с большими серебряными талерами венгерскими жертвую на новый алтарь в дунаецком костеле, а горшок с дукатами пусть поделят между собою дети. Только чтобы при этом не ссорились! Пусть брат мой Франек справедливо разделит все на равные части. Деньги зарыты в садике за службами, близ колодца, под большим камнем. Только сперва надо перекрестить это место и трижды сказать: «Во имя отца и сына и святого духа, аминь», – потому что иначе их не достать.

Человек смертен и должен быть готовым к смерти каждую минуту. Умирать мне не жалко, потому что я долго жил, и на господа бога я не ропщу; только жаль мне, что умру не дома, где помирали отцы, а на плахе, чего при жизни я никак не ожидал.

Однако, если уж такова воля господня, пусть так и будет. Еще жалко мне, что не прощусь со своими – с женой, детьми, братом, сестрой и со всеми прочими, что не взгляну еще раз на поле свое и на сад, на луга и на лес, на все хозяйство свое, по милости божией немалое, не порадуюсь на него, потому что приходится мне умирать вдали от родной стороны. Да благословит господь всех и все, что после меня остается, и да помилует меня грешного ныне и в час смерти моей. Сие да будет во имя отца и сына и святого духа. Аминь».

Ректор Радоцкий от напутствия ксендза и последней исповеди отказался.

– От бога получил я душу, богу ее и отдам, – сказал он пришедшему к нему монаху. – Не дерзай думать, что можешь связать или развязать руки господа. «Что завяжете на земле – будет завязано и на небесах, а что развяжете на земле – будет развязано и на небесах», – сказал Христос. Но это сказано было о его святых истинах, а не о власти рук человеческих над небом и адом!

Ни увещания, ни уговоры, ни просьбы не помогли, и этот сухой, жилистый старец остался непоколебим. Возмущенный священник ушел, воскликнув: «Так иди же, проклятый еретик, в огнь вечный по своей воле! Тебя следовало бы сжечь на костре!»

Суд, немедленно осведомленный о таком упорстве, велел выставить голову Радоцкого на колу.

На холме, за Вислой, поставлена была виселица на троих, и помощники палача вбили в сосновый кол железное острие. К месту казни выехали в полном вооружении одиннадцать эскадронов солдат, городских, епископских и окрестных вельмож. Огромные толпы городской черни хлынули на ту сторону Вислы по мосту, на пароме, в рыбачьих лодках. Они шли к месту казни со страхом, который, однако, не мог преодолеть омерзительного и гнусного любопытства.

Весть о том, что Костку поймали, что драгуны везли его и Краков «с обнаженными саблями», волной прокатилась по всей горной округе. Бабы и дети плакали о «молодом полковнике», жены обнимали мужей, матери – сыновей, сестры – братьев, девушки – возлюбленных, умоляя их идти на защиту Костки. Костка на допросе заявил, что он королевский сын, и весть об этом подлила масла в огонь. Старые мужики еще помнили большие войны при Сигизмунде III и Владиславе IV, сражались при них с турками и русскими, помнили междоусобия и мятежи шляхты, унижение королей и в душе сохранили преданность королевскому дому, почтение к королевской крови. Потому‑то и были стянуты к месту казни «все военные силы воеводства» – целых одиннадцать эскадронов.

Беата Гербурт заключена была отцом на покаяние в монастырь св. Клары в Новом Сонче. Услышав, что Костку должны посадить на кол, она спустилась ночью на связанных простынях со стены и побежала, как безумная, в монашеской одежде, в которую ее облекли. Она бежала по большой дороге, ведущей к Кракову. На нее кидались собаки, рвали ее одежду, и она отгоняла их аметистовыми четками.

Бежала она всю ночь, с единственной мыслью спасти Костку, но к утру силы ее иссякли, и она уже шаталась от изнеможения. Вдруг она увидела невдалеке, среди поля, дым и огонь. Чувствуя, что все равно упадет и не сможет израненными ногами идти дальше, она направилась к этому огню.

Случаю было угодно, чтобы здесь расположился на отдых отряд Сенявского, шедший из‑под Чорштына на усмирение крестьян.

Сенявский еще ни с кем не говорил ни слова; он ехал впереди и искал крестьянских отрядов, которые бродили по окрестностям и рассеивались при приближении его драгун.

В стороне от солдат, у отдельного костра, на груде попон, покрытых ковром, лежал Сенявский. Он дремал, когда к нему подбежала Беата Гербурт.

– Всякое дыхание да хвалит господа! – воскликнул он, открывая глаза.

– Аминь! – ответила Беата. И в этот миг они узнали друг друга.

– Вы здесь? В этой одежде? Одна, пешком? – говорил пораженный Сенявский.

– Я бегу спасать пана Костку! Его должны посадить на кол в Кракове!

Сенявский соскочил со своего ложа. Злые огоньки сверкнули в его глазах. Он приставил к губам рожок и затрубил тревогу. Мигом сбежались проснувшиеся уже драгуны.

– Лошадь! Без седла! – крикнул он.

Драгуны, услышав приказ, тотчас привели верховую лошадь. С недоумением поглядывали они на панну.

– Вот лошадь, панна Беата. Простите, дамского седла у нас нет, – сказал Сенявский.

– Куда? – спросила Беата.

– Отбивать Костку, – странным голосом ответил Сенявский.

Беата припала губами к его руке. Рыцарски отстранил ее Сенявский, посадил на лошадь, накинул ей на плечи свою бурку, вскочил на своего жеребца, дал ему шпоры и крикнул: «Вперед!» Они помчались, как вихрь. Все это произошло так быстро, что только теперь, на всем скаку, солдаты имели время удивляться и недоумевать. Скоро Ланцкоронские леса остались позади.

Никто не препятствовал совершению казни. На большой телеге, окруженной стражей, с обнаженными саблями, провезли осужденных через Страдом, Казимеж, по мосту – за Вислу. Стоял дождливый и сырой день, то облачный, то сверкающий солнцем.

Костка ехал бледный, как мертвец, сжав губы, с таким холодным и суровым выражением, что мороз пробегал по коже у тех, на кого он смотрел. А он все время смотрел на людей, поворачиваясь то вправо, то влево. Хотел ли он наглядеться на них в последний раз, или искал кого? Он сидел, выпрямившись, не делая ни одного движения. Только время от времени горбился, съеживался, и смертельный ужас мелькал в его лице, мука и отчаяние клонили его голову, – но он снова выпрямлялся и стоял, холодный и суровый.

Радоцкий устремил глаза вдаль, словно вокруг ничего не было. Лентовский выпил в тюрьме кружку вина и ехал умирать с полным равнодушием: так или иначе – от смерти не уйдешь.

Вдруг сквозь туман увидел Костка виселицу и под ней кол.

В один миг голова его ушла в плечи, подбородок уперся и грудь, глаза остекленели, на лбу выступил пот, – и он весь затрясся от рыданий. Невыразимый ужас отразился им лице. Но это продолжалось недолго. Он овладел собой, но поднял, а вскинул голову, выпрямился – и показал всем такое спокойное, застывшее, упрямое лицо, как будто смерть, навстречу которой он шел, для него была желанной.

Подъехали к эшафоту. Осужденных высадили из телег.

Рядом с палачом стоял его помощник; у одного в руке был тяжелый меч, другой стоял около кола с железным острием. Тут же была приготовлена плаха.