Выбрать главу

– Где же ему усидеть, кабы весь воз перевернулся!

– А только вот что я тебе скажу, Шимек: резня была бы похуже, чем теперь из‑за казаков. Да этого не будет.

– Знаю, что не будет. Надо же о чем‑нибудь погуторить…

Так в теплую и долгую весеннюю ночь беседовали старый Ян Топор Ясица из Грубого со старым Шимоном Кшисем из Ольчи, сидя перед избой Топора и глядя на звезды.

Звезды сияли над ними, над Кошистой, над Бучиновыми скалами, над Свиницей.

Огромный лес чернел под горой, пониже пастбищ. Лес, которому, казалось, не было ни конца, ни начала и неведомо было, сколько лет он стоит, – все новые деревья вырастали на сгнивших стволах.

Ночной весенний ветер дул старикам в лицо, развевал длинные, спадающие до плеч волосы, намазанные маслом.

Кшись взял в руки лежавшую около него скрипку, купленную у проезжего цыгана, а цыганом украденную где‑то, чуть ли не во Львове. Скрипка эта была предметом восторга и зависти всех гуральских музыкантов. Кшись легонько провел смычком по струнам.

Знал он, чем потешить Топора, и тихо стал наигрывать старую песню.

А Топор послушал, покивал головой и сказал:

– Эге, да с этой песней при короле Стефане[9] – прости ему, господи, грехи его – наши мужики на московскую войну шли!

И затянул вполголоса:

Эх, как с гор мы спустимся в долины,

Врага одолеем, сами будем целы.

Идите‑ка, хлопцы, в долины, в долины,

К королю Стефану, в московские степи!

Налетает ветер с венгерской границы.

Наш Стефан Баторий – что горный орел.

Эй, Стефан Баторий! Веди нас, веди!

За тебя, Баторий, головы сложим…

Гетман наш Замойский, пан вельможный наш,

За ружье спасибо, порох ты мне дашь.

А я буду хлопец, эх, маршировать.

Все весною будут поле здесь пахать…

Золотые кудри мне придется снять.

Под росистым буком больше не гулять.

Так тихонько подтягивал он Кшисевой скрипке, а потом вдруг изменил напев и рявкнул во весь голос:

У моей подружки

Белые колена,

У моей подружки –

Белые, как пена!

И‑хей!..

Это‑то его и погубило.

Ибо на этот раз скрипнула дверь, из‑за нее высунулась голова Марты, жены Топора, и раздался громкий голос:

– Ишь ты! Молоденький, что ли? Будешь ты у меня но ночам голосить? Спать!

– Кшись… да ведь тут Кшись, – попробовал оправдаться Топор.

– Кшись, не Кшись – пусть тоже идет спать! Постлано и ему в избе. Спать!

Топор поднялся со скамьи и для спасения своей чести пробормотал, обращаясь к Кшисю:

– С бабой нешто поспоришь!

И направился к двери. А Кшись, подумав, буркнул в ответ:

– То‑то и есть! Не мужицкое это дело!

Взял скрипку под мышку и пошел за ним в избу.

Кшись охотно хаживал в гости к Топорам; принимали его там радушно, любили за веселый нрав и прекрасную игру на скрипке; кроме того, никто так искренне не дивился, никто так красноречиво и приятно не умел похвалить богатое хозяйство Топоров, никто другой не умел так хорошо говорить комплименты.

С другой стороны дома, за воротами скотного двора, построенными так, что, когда они запирались, не видно было ни одной двери и ни одного окна и не было подступа ни злому человеку, ни волку, ни медведю, на окаменелом тисовом стволе, которому, как говорили старики, было лет с тысячу, сидели, также глядя на звезды, внучка Топоров, девятнадцатилетняя Марина, и ее двоюродная сестра, Терезя Мровец, тоже из Грубого. Она была на год моложе Марины.

…Чудесный свежий аромат поднимался в то раннее солнечное утро от небольшой поляны под Копеньцами к ясному, голубому небу. Роса искрилась на травах и цветах, душистых белых и розовых цветах, блестела на иглах тисов, елок и лиственниц, на черных продолговатых листьях горных ив, на зеленых перистых листьях рябин, сверкала на солнце. В прекрасной утренней свежести стояли тесно рядом огромные буки и ветвистые яворы, полные величия и силы, белоствольные березы и переплетавшиеся между собой ветвями ольхи.

Густая, молодая поросль, частый кустарник росли буйно, и словно бурлил в них избыток жизненных соков. Поляна окружена была стеной деревьев.

Гигантские папоротники и лопухи обрамляли ее, прижимаясь к стволам; высокий конский щавель и гибкие стебли высокой травы стелились по ней ковром, над которым возвышались балдахины цветов. От росы земля под ногами казалась стеклянной.

А вверху сверкали на солнце окутанные прозрачной дымкой, еще покрытые снегом горы; искрились синие скалы, казалось, повисшие высоко в воздухе над черными лесами, в зеленоватом легком тумане, сами такие же легкие и воздушные, словно ветер уносил их в радостную бесконечность небес. Вся полянка дышала ликующей радостью весеннего утра. Неизъяснимая истома разливалась по волнам лучезарного воздуха.

Пели тысячи горных дроздов и других птиц; от их мелодичного и громкого щебета звенел весь окружающий лес. Казалось, звенит каждая капля росы; казалось, каждое дерево в неподвижности своей издает тихий звон. Певучий воздух синел над землей. Бесконечный, безмятежный покой разливался вокруг. Тихо, медленно вышел из чащи олень, закинув большие ветвистые рога, и, пройдя по поляне, скрылся за деревьями. Опираясь на старую, зазубренную дедову косу, кое‑как привязанную к древку и взятую с собой на всякий случай, Марина стояла и смотрела на Мир. Вышла она не за каким‑нибудь делом: просто ради весны пришла на полянку, на этот лоскуток солнечного света, затерянный в лесной чаще. Запах земли и леса опьянял ее; вокруг пели птицы, сверкало солнце, голубели скалы, и невольно из груди ее вырвалась песня:

Любит Ян овец сгонять,

По ночам с подружкой спать…

А эту песню услышал издалека Ян Сенявский, сын воеводы, скитавшийся в Татрах на небольшой горной лошади, за огромные деньги доставленной из Испании.

Родственники и знакомые звали его странствующим рыцарем; по целым неделям, а иногда и месяцам, ездил он по лесам и полям со своим полудругом, полуслугой Сульницким и гайдуком Томеком, не разбирая дороги, питаясь дичью, убитой на охоте, ночуя то в замках, то в крестьянских сараях на сене. Рядом с его лошадью бежали шесть гончих, выдрессированных так, что даже при виде зверя ни одна без его сигнала не двигалась с места, кроме того, две борзых и четыре огромных, купленных в Англии дога, которые прекрасно травили кабанов и в случае надобности могли защитить хозяина. С такою‑то свитой сын воеводы, «полубог Сенявы», как называли его в Варшаве и Кракове дочери князей и гетманов, проехал от северных болот и прусских и литовских озер до самых Железных Ворот Дуная, до Дикого Поля, до самого Рейна, где принимали ого немецкие графы и князья.

Всего охотнее странствовал он по кручам и лесам Карпат, охотясь на кабанов и медведей, ища любовных приключений с прекрасными украинками, с красавицами польских гор. Но, несмотря на эти похождения, Сенявский с юных лет любил дочь воеводы, Беату Гербурт, на которой хотел жениться.

Он был сиротой и единственным обладателем такого колоссального состояния, что ни Заславские, ни Радзивиллы, ни князь Иеремия Вишневецкий не могли соперничать с ним. Между тем ежегодный доход Вишневецкого с одних только 39 610 душ заднепровских крестьян, не считая множества хуторов, экономий и 423 мельниц, доходов от шинков, хлеба, меда, скота, зверей и птиц в его владениях, равнялся миллиону двумстам тысячам злотых. Сенявский, по словам современников, лишь немногих считал равными себе по происхождению, нисколько не добивался княжеского титула, полагая, что для него и так все доступно и возможно.

Ян Иероним Сигизмунд Август Сенявский был высок ростом, широкоплеч, но строен, белолиц, темные волосы его вились с детства; у него был орлиный нос, небольшие усы, подстриженные по польской моде, светло‑голубые лучистые глаза, теплые и приятные, но, когда он того хотел, суровые и грозные, и всегда гордые и смелые.

По матери он происходил от Гербуртов. Из рода в род передавались два предания: первое – что Гербурты, умирая, обращаются в белых орлов и в образе орлином покидают землю, второе – что, когда рождается Сенявский, молния ударяет в самый высокий дуб в окрестностях, чтобы вершина его не заслоняла величия новорожденного.