Выбрать главу

Он был похож на лесного бога убийства и разгула. Запах крови дразнил его ноздри.

Он любил бороться, сражаться, убивать. Он всю жизнь провел в кровопролитной борьбе.

И может, то была последняя великая пляска, такая, какой он никогда не видел и больше не увидит. Поток его жизни разливался в широкое озеро. Огонь его жизни вспыхнул заревом огромного пожара.

Яносик вел круг, а от дикого гиканья, свиста и криков словно гнулись верхушки деревьев, озаренных ярким огнем.

Плясуны делали дикие, бешеные прыжки, подбрасывали вверх свистящие чупаги и снова ловили их крепкими, как железные клещи, руками. Яносик остановился перед музыкантами, бросил чупагу на землю под ноги Саблику, подскочил вверх на высоту человеческого роста, потом опустился на скрещенные ноги и стал вихрем носиться над землей. За ним другие танцоры стали тоже со звоном и лязгом бросать чупаги к ногам Саблика и пошли за Яносиком вприсядку, подпрыгивая вверх, как горные козлы над обрывами. А седой Саблик на месте выколачивал дробь ногами, его чупага, поднятая над головой, сверкала, озаренная пламенем.

Долго плясал Яносик. Наконец остановился, поправил шапку, поднял с земли свою чупагу и, меняя мотив песни, зачастил бешеной скороговоркой:

Слух прошел, что убили разбойничка,

А разбойничек рыщет в лесу.

Тогда все танцоры, со звоном поднявши с земли чупаги, выпрямились и стали выколачивать дробь ногами; они свистели, кричали, напевали и, наконец, охваченные восторгом, стали обнимать друг друга и понеслись парами в головокружительном танце; чупаги, сталкиваясь, грохотали, как в кузнице.

Стой же, стой же, хитрый хлопче!

На вершине твои овцы,

Наверху, а не в долине,

А ты ходишь вкруг дивчины! –

пел Яносик, остановившись.

А когда запел еще веселей, еще забористей, когда все хором грянули:

То‑то рады будем мы

Целоваться до зари! –

тут уж прямо‑таки безумие охватило танцующих: они бросили друг друга и, как черти, стали бешеными прыжками скакать через костер. Какие‑то нечленораздельные, дикие, звериные крики стали вылетать из их ртов с белыми острыми зубами. Ударяли чупаги о чупаги, сталь о сталь, обухи скрещивались, и уже не танец, а водоворот мчался вокруг огня, а старик Саблик, стоя на месте с поднятой вверх чупагой, выколачивал дробь ногами, и волосы его серебрились.

Потом снова звучали более спокойные, разбойничьи песни, и, наконец, пляска кончилась; капли пота величиною с горох усеивали лица.

Когда круг разомкнулся, Саблик вышел из него словно в каком‑то забытьи. Долго еще не мог он выговорить ни слова и только недвижно смотрел куда‑то вдаль: в ушах его, видно, еще звучали топот и лязг, музыка разбойничьего танца.

– Эх, ребята, теперь и умирать не жалко! – сказал он наконец и, взяв у Гавраня гусли, провел пальцем по струнам, подумал немного и заговорил: – Да, ребята, много я помню разбойничьих плясок. Видел я их, когда еще из вас никого и на свете не было. Эх, какие тогда люди были! Не то что теперь. Я вам так скажу: стоит жить на свете. Очень хорош мир, надо только на самую высокую гору взойти, где ветры дуют и солнце вместе с месяцем светит. Все пустяки. Только вот та радость, какая душу тешит, когда стоишь где‑нибудь на Криване, над всей землей, – за нее держись. Радуется человек своей силе, и нет радости больше этой. Будет ли у человека любовница, либо хозяйство, либо деньги, либо добро всякое, жена ли умная, дети ли послушные, – все не так его радует, как его сила. Я вам так скажу: я бы хотел погибнуть здоровым и сильным, а не помирать от болезни. Я, как бывало, к девушке своей ходил, и то так не радовался, как тогда, когда по долинам с Грубого Верха в Черные Стены бегал. Точно орел меня нес! И знай, Яносик: будь что будет, пускай даже кровь прольется, но коли чуешь себя в силе, коли на вершине стоишь, пусть благословит тебя бог, значит, твой час настал. Пусть тешит тебя жизнь мужицкая, охотничья, разбойничья. А прочее все ни черта ни стоит. Не пристало мужику в постели помирать. Помирать надо тогда, когда ты на вершине!

Потом он учтиво улыбнулся, словно извиняясь, что долгою речью наскучил слушателям, которые, может быть, вовсе и не расположены были его слушать, и весело запел, играя на гуслях:

Эх, кабы да знал я

К Липтову дорогу,

Я б туда, ребята,

На разбой ходил!..

В избе старика Нендзы Литмановского, на Нендзовом Гронике, сидели после ужина на «чистой» половине хозяева и пришедшие их навестить девушки, Кристка и Ядвига, да брат их, Войтек. Мацек в углу перебирал пальцами струны скрипки.

Полумрак царил в комнате, слабо озаряемой лишь богато украшенным светильником, подвешенным на цепи к потолку. Вдруг старик Нендза заметил, что в полумраке на скамье сидит какой‑то мужчина.

Он удивился, но не сказал ни слова, только внимательней всмотрелся.

В избу никто не входил. Это было видение.

Вздрогнул старик Нендза и напряг зрение. Он узнал своего прадеда Юро Нендзу Смелого, которого он видел, когда был еще мальчиком.

Юро сидел на скамье и смотрел на него, седой, могучий; на груди у него висела большая медная бляха с крестом и пятнадцатью длинными цепочками. Он всегда ее носил, и с ней его похоронили, потому что это было его любимое украшение.

Он сидел неподвижно и смотрел на старого Нендзу.

Потом медленно, важно протянул к нему руку.

Больше никому не дано было его увидеть.

Через минуту призрак исчез.

Помрачнел старик Нендза, но он понимал, что это не был злой дух, так как он его не пугал. Это был прадед его, Юро. Он помолчал немного, а потом сказал:

– Мать!

– Что? – спросила старуха.

– Явился мне сейчас прадед, которого я еще мальчонкой видал, Юро Смелый.

– Да ну? – с тревогой воскликнула старуха.

– Верно. Я его так ясно видел, как вижу тебя. Руку ко мне протянул.

– И ничего не сказал?

– Ничего.

Нендзова опустила голову на грудь, а старик глубоко вздохнул.

Все молчали.

У обеих девушек, Войтека и Мацека мороз пробежал по коже.

– Тетя, – спросил Войтек тихо, – дядя Юро Смелого видал?

– Да.

– Может, пожара надо беречься либо вора? – шепотом продолжал Войтек, скрывая свой страх от себя самого.

Тихим ужасом повеяло в комнате.

– Он несчастье возвестил, – сказала старуха Нендзова.

– Или болезнь, вот как Буковскому его покойница мать.

Все притихли. Наконец Мацек сказал из угла:

– Слышал я от отца, что деды и прадеды живут с нами, в наших домах; любят они нас, потому что мы – их кровь и семя, и вот предсказывают…

– Юро попусту не пришел бы. Он был человек настоящий! – сказал старик Нендза. – Не сел бы он здесь на скамью только затем, чтобы подурачиться.

– Несчастье возвестить приходил, – вполголоса сказала старуха Нендзова. – А все‑таки Яносику идти надо было…

Тишина воцарилась в комнате. Девушки опустили головы, Войтек и Мацек сидели не двигаясь. Наступала ночь. Девушки прижались друг к другу, и Ядвига шепнула Кристке:

– Может, Яносика пытают…

– Может…

Вдруг все вздрогнули.

Старый, вековечный стол, вырубленный топором из цельного куска явора и отполированный руками многих поколений, покрытый резьбой, изображающей муки Христовы, солнце, месяц и звезды, а вокруг них, по углам, всякую утварь и деревья, стол, за которым едало не одно поколение, вдруг отозвался. Три раза что‑то в нем стукнуло.

Девушки обомлели, и Кристка шепнула Ядвиге:

– Может, убили Яносика…

– Может…

Медленно поднял старый Нендза глаза к потолку, к резной балке, которая его поддерживала и на которой вырезано было имя строителя, а посредине – звезда с расходящимися лучами: звезда рода, звезда, хранящая дом. Потом перевел он глаза на дверь, на которой расходящиеся во все стороны резные дощечки изображали восходящее солнце, радость жизни, благословение бытия, долголетие. Отсюда, с потолка и из резных дверей, в ясные дни падал свет на гладко обстроганные, блестящие, золотисто‑желтые стены, наполняя сердце весельем в этом жилище предков, где все свидетельствовало о достатке. Но сегодня верные, всеведущие и всегда бодрствующие духи предков вещали этому дому несчастие. И мертвою показалась старику Нендзе звезда, лучи которой расходились над его головой.