Выбрать главу

Все четверо мужчин опустили головы, только старуха Нендзова не переставала тонкой иглой вышивать узор на рубахе.

– Где Яносик? – спросила она у Гадеи.

– Остался.

– Где?

– В Батыжовецкой долине.

– Когда придет?

– Не придет.

Замолчала старуха, а через минуту промолвила:

– Принесите его.

– Пепел.

Она вскочила со скамьи, бросила рубаху на стол и вскрикнула:

– Как?

А старик Нендза сказал глухим голосом:

– Я знал. Юро Смелый недаром приходил. Рассказывайте.

Но все три друга Яносика заплакали, заплакал и старик, хотя ничего еще не знал о несчастье. А старуха стояла, опираясь на стол, положив руку на рубаху. И сказала, как будто про себя:

– Я ее вышивала ему живому, я ее вышила мертвому… Пепел… пепел… пепел…

Тихонько, осторожно скользнули в комнату девушки, Кристка и Ядвига, а за ними Войтек. Они увидели из своей хаты, как шли три друга Яносика. Войдя, они тоже заплакали.

Плакали долго и молча. Наконец старик Нендза сказал:

– Говорите, как было.

Гадея ответил:

– Он погиб, как орел, когда в него ударяет молния. Высоко в Татрах.

– Стрелой убил его господь бог? – спросил Нендза.

– Нет.

И Гадея рассказал о смерти Яносика, о разгроме его отрядов, свидетели которого не возвратились еще, видно, по домам.

Слушали старики мрачную повесть геройских подвигов Яносика, – так, бывало, рассказывал он им все, вернувшись из разбойничьего похода. Золотилось тогда в кубках вино, сверкали на столе дукаты, уютно, тепло было беседующим в комнате за наглухо запертыми дверями. Гадея кончил и закрыл лицо рукой.

Старуха, у которой глаза были сухи, разорвала пополам вышитую рубаху, вышла из комнаты и села на скамью перед домом.

– Отсюда Яносик в путь отправлялся… Отсюда пошел он в последний раз… Пепел… пепел… пепел…

Старый Нендза долго рыдал, обхватив голову руками, но потом овладел собой и сказал:

– Много было настоящих людей на Подгалье, много было их и в нашем роду: Валигора был, Вырвидуб, Пентожек, Водопуст, Ломискала и Валилес – Топоры из Грубого… Были в нашем роду Ян из Гроня, который у ментусян семьсот коров угнал и до нищеты их довел, и Юро Смелый, мой прадед, и другие, и дед мой, и отец, и братья их, и мои братья, и сам я, – все мы были мужики что надо, не какие‑нибудь, но такого, как мое дитя, еще не было.

– И не будет, – сказал Матея.

– Все лучшее забирают у нас боги – так когда‑то в старину говорили люди… исчезает человек, как тьма, когда утром солнце всходит.

– Века пройдут, – сказал Гадея, – покуда найдется такой человек, который расскажет про него всему миру…

– Расскажет, каков был Яносик, – добавил Матея.

– И как он жизнь кончил, – сказал Моцарный.

– Эх‑эх‑эх! – вздохнул старик Нендза. – Бог дал, бог и взял. Что поделаешь? Один пепел остался… В Батыжовецкой долине… Далеко… Высоко в Татрах… Может, и ветер не принесет его через горы… Никогда… В пепел мой сын обратился, такой сын, такой береженый… Только и всего…

Когда девушки вышли из хаты к тетке, они застали ее неподвижно сидящей на скамье; прислонившись к стене головой и плечами, застывшим взглядом смотрела она в туман, за которым виднелись Красные вершины. На них любил в теплые дни смотреть Яносик, лежа на траве под лиственницами либо сидя на скамье с пальцами, засунутыми в карманы штанов, и с вытянутыми вперед ногами.

Не посмели они подойти к ней и ушли.

Встретился им Мацек, шедший из конюшни.

– Знаешь, брат Яносик велел себя сжечь в Батыжовецкой долине, – сказала ему Кристка.

Мацек побледнел.

– Господи Иисусе Христе! Правду ты говоришь?

– Правду. Товарищи пришли.

– Зачем же я не пошел с ними! Хоть один бы раз еще!

– Мацек, – сказала Кристка, – возьми скрипку, сыграй дяде с тетей песню Яносика.

И Мацек тихонько пошел на чердак, принес скрипку, сел за домом и в непроглядном тумане заиграл любимую песню Яносика:

Эх, Яносик польский, ничего не бойся;

Ни тюрьмы оравской, ни петли тугой,

Ни мадьярских ружей, ни панов богатых,–

Эх, Яносик польский, ветер удалой!..

Он играл долго, до самого обеда, на который остались друзья Яносика. Все слушали молча. Душа Яносика, казалось, говорила с ними.

Она пришла из‑за гор, из‑за Татр, и слушала этот веселый плясовой мотив. Казалось, еще мгновение – и все услышат его голос:

Эх, Яносик польский, ничего не бойся:

Ни тюрьмы оравской, ни петли тугой!..

«Он тут, с нами, – думали все, – пришел поглядеть на дом, на хозяйство свое, на отца с матерью, на сестер и брата двоюродного, расспросить их, все разузнать… Эх, господи! »

А когда пообедали, старики Нендзы легли, утомленные скорбью своей и старостью, а трое друзей Яносика отправились по домам. Войтек остался в избе и что‑то строгал из березы, а Кристка и Ядвига вышли вместе с Мацеком и направились к своему дому.

Кристка шла впереди, а Ядвига прильнула прекрасным, юным лицом к плечу Мацека и зашептала:

– Знаешь, Мацусь, так меня разобрало, что не могу ни идти, ни думать. Милый ты мой! Сама не знаю, что сильнее: жалею Яносика или люблю тебя?

Он обнял ее за талию, а она откинулась на обнимавшую ее руку, грудь ее поднялась из‑за корсажа и белой сорочки, и алые губки раскрылись, обнажая мелкие белые зубы.

Девушки вошли в дом. Ядвига села за станок, на котором ткала прекрасное тонкое полотно, а Кристка растянула на чисто вымытом полу разглаженную деревянным валиком темно‑синюю праздничную юбку, затканную белым узором. Мацек сел на низенькую трехногую табуретку и перебирал пальцами струны.

– Больше не будем мы петь Яносику, – сказала Кристка.

– Нет.

– Кончились его песни.

– Навек.

– Ничего уж он не задумает.

– И даже ветер не прошумит ему песню о разбойнике Яне, – сказал Мацек.

Кристка и Ядвига оставили работу, станок перестал стучать. Кристка, разложив юбку на столе, села на скамью рядом с Ядвигой и, обняв ее одной рукой за шею, запела, а сестра тотчас подхватила любимую песню Яносика:

На черных волах пашет Ганка,

И полполя еще не вспахала,

А уж мать зовет: «Возвращайся,

Я хочу тебя выдать замуж,

Хочу выдать за Яна,

За грозного разбойника Яна…»

Прошло три недели с тех пор, как Мардула и Кшись возвратились в Ольчу. Убежав из Градка, они скитались по лесам, томясь от голода и жажды, и наконец пришли к какому‑то женскому монастырю. Там монахини приютили их, накормили, но не выпускали даже за ворота.

– Ни за что на свете не хотели нас отпускать, – рассказывал потом Кшись. – Разбойники вы, мол, да разбойники. Хотели, чтобы мы покаялись и от грехов очистились.

– Толкуй, – возражал Мардула. – Тебя‑то очистили потому, что стар! А я там окреп маленько, отъелся, ну и того, значит…

– А хуже всего, – говорил Кшись, – что нас прясть заставляли. Шерсть. Я‑то еще туда‑сюда, прял, а уж Мардулу они поедом ели: не умел он.

– Ходили за нами славно, – говорил Мардула, – есть, пить – всего вволю, только вот с прялкой этой никак я не мог справиться. Это, чай, не коса, не цеп, я к ней с малолетства не приучен. Много я из‑за этого с ними спорил. «Ай, нитку упустил! Ай, упустил!» Эх, чтоб тебя!.. Все вокруг меня толкутся да понукают: поскорей! поскорей!

– Настоятельница у них была здоровенная, – говорил Кшись. – Чтобы такую тушу носить, бедра надо иметь крепкие. Баба – как копна!

– Да, знатная была баба! Крепкая. Чтоб ей лопнуть! Шла, бывало, так земля под ней гудела! И сколько раз пройдет мимо меня, непременно что‑нибудь шепнет, – рассказывал Мардула.

– А меня ключница полюбила, – говорил Кшись. – Столько вина мне давала, что я боялся отсыреть, как на дожде капуста. Мне там хорошо было. Сноровка у меня была, – шерсть эту самую я быстро научился прясть. Хвалили меня. На Мардулу то одна, то другая шипит, а на меня никогда.