Выбрать главу

А кругом лежал снег. Мягкий, пушистый, блестящий, такой обильный снег, что скалы, кусты, деревья тонули в нем; если бы кустарник, на котором улегся Саблик, не рос на утесе – этот снег занес бы и Саблика… Но отсюда сметал его ветер.

Кругом стояли спокойные, молчаливые, резко очерченные, сверкающие, как серебро, горы.

Искрился и лед, осыпанный снегом.

Татры…

Саблик лежал на спине и глядел на них.

Неужели это они, те самые?

Неужели это те горы, которые он исходил вдоль и поперек, у которых не было от него тайн, которые не ставили преград его силе?

Неужели это те горы, чьи высокие хребты, главы и плечи попирал он гордой стопой?

Неужели это те горы, которые были его гигантскими хоромами, чьи крутые склоны были стенами его дома?

Неужели это те горы, которые кормили его, покорялись его воле, которые служили ему и, казалось, понимали его, угадывали его мысли?

Неужели это они, вечные свидетели его побед, его успехов, его радости и славы?

Неужели это те горы, которые полвека наполнял он своим именем, в которых, казалось, навеки застыли отзвуки его выстрелов, свист стрел и удары страшного топора? Горы, которые видели его подвиги, знали такие дела его, каких не знал никто?

Неужели это те горы, с которыми он заключил как бы вечный союз, владыкой и сыном которых он себя чувствовал?

Неужели это те самые горы, родные его Татры, которые он любил больше своего хозяйства, больше семьи, больше родного дома и всех людей вокруг, те горы, которые были мыслью его и душой?

Те горы, в которых он жил, как никто никогда не жил и жить не будет, сколько бы ни прошло веков?

Неужели это те самые горы, с которыми связан он был магической силой? Его гигантский дом, страна его свободы и славы, страна и дом, где прожил он годы, долгие, светлые годы?

Саблик знал, что нет для него спасения, что больше из Татр он не выйдет…

Впервые они ничего ему не давали: ни радости, ни добычи, ни упоения, ни славы – ничего…

Впервые он увидел, какие они страшные, мертвые.

Впервые глядели они на него безмолвно, каменными очами.

Впервые казались ему чуждыми и необжитыми…

Ужас. Глушь. Молчание. И этот разящий свет…

Саблик знал, что, вставши с кустарника, он с головой провалится в снег, в мягкий, глубокий, непроходимый снег.

Горы погребли его в себе.

Обрывистые, литые, безмерно высокие, сверкающие скалы окружали его, как спокойные коршуны подстреленного оленя, и ждали, когда жизнь оставит его.

Из углов долины, из серебристого, сверкающего снега глядели на него души убитых липтовских охотников и медведей…

И души польских охотников, засыпанных лавинами, сорвавшихся с вершины, убитых липтовскими пулями…

Веселые поляны, на которых играл он…

Он играл пастухам, красивым девушкам и старым, суровым бацам…

Цветущие лужайки над весенними потоками, где пил он воду среди желтых лилий и ржавого щавеля…

Затерянный, как мотылек, залетевший в неведомую глушь…

Тихие, уединенные места отдыха на склонах, где под ногами у него бывала пропасть, а над головой, над мягкой травою – тень скал…

Каменные охотничьи постели, где во мраке ткались золотые нити его чудесных сказов…

Гусли звенят…

Это его гусли. Силою волшебства вышли из скал все те звуки, которые целых полвека вбирали скалы в себя.

Гусли играют.

Саблик слушает.

Эх, запел разбойничек,

А Кривань ответил:

«Кому еще ведомы

Сабликовы думы?..»

Горы возвращают ему его песню.

Что сыграл он им, то звучит теперь вкруг него.

Казалось, весь снег вокруг него зазвенел…

Саблик слушает.

Лежит он на смертном своем одре, на поросли сосновой.

Обессиленный, разбитый борьбою с ветром, занесенный непроходимым снегом, лежит он на смертном одре.

Ничто не тревожит его, не пугает.

С начала жизни своей он знал, что умрет, что должен настать такой день, когда он умрет.

Он умирает почетной смертью, достойной его жизни.

Он не станет пытаться спастись: он знает, что это тщетно.

Он знает горы, знает законы их.

Занесло его. Это бывает. Бывало и раньше.

Весело ему, что где‑то в воздухе играют гусли…

Знает он эту песню, Сабликову песню, которая в веках началась и никогда не отзвучит.

По долине, покрытой снегом, залитой солнцем, по широкой Менгушовецкой долине, над Гинчовым озером, полным невыразимой красоты, идет смерть…

Белая… Высокая…

Идет по белым снегам, меж зарослей, между валунами…

Идет медленно и слушает песню Саблика.

А Саблик видит ее, глядит на нее не моргая.

Так тому и быть. С господом богом не поспоришь, у смерти ничего не выплачешь.

Так уж устроен мир.

Обо всем надо подумать.

Коротка жизнь.

А уж коли помирать, так помирать.

1910–1911

Певец Подгалья

Эта проза написана поэтом и переведена поэтом.

Сначала – об авторе «Легенды Татр».

В истории европейской культуры выделяется особая эпоха, которую именуют «fin de siecle» – «конец века». То была кризисная эпоха заката прошлого столетия, эпоха упадочных настроений в искусстве и в философии, порожденных грандиозными разочарованиями в окружающей действительности и тревожными предчувствиями социальных потрясений. Одним из наиболее ярких выразителей таких настроений в польской поэзии рубежа XIX–XX веков стал Казимеж Пшерва‑Тетмайер (1865–1940).

Он родился в деревне Людзимеж (она упоминается в «Легенде Татр»), раскинувшейся над Черным Дунайцем в той местности, которая чашей легла средь карпатских хребтов и зовется Подгалье. Здесь, в предгорьях Татр, прошло его детство, овеянное красотой окрестных пейзажей, суровостью природы и своеобразием местного быта, фольклора. Происходил Тетмайер из обедневшей шляхты. Отец его участвовал в польском восстании 1830–1831 годов. Утратив родовое имение, семья Тетмайеров вместе с детьми перебралась в Краков, где Казимеж поступил на философский факультет Ягелдонского университета (позже учился также в Гейдельберге). Еще в студенческие годы начал он писать стихи и заниматься журналистикой. В 1886 году впервые появляются в печати его произведения – поэма «Illa» («Она») и новелла «Рекрут». Но настоящий дебют Тетмайера состоялся спустя пять лет, когда вышел первый томик его лирики. Назывался он подчеркнуто просто – «Поэзия», и это же непритязательное название стояло на обложках семи последующих сборников автора, с той лишь разницей, что добавлялся порядковый номер выпуска.

Уже после опубликования первых трех из них (соответственно в 1891, 1894 и 1898 годах) имя автора делается необычайно популярным, его провозглашают властителем сердец и дум, лидером «Молодой Польши». Под таким именем получило известность новое – преимущественно модернистское по своей сути – направление в польской литературе, сформировавшееся на переломе веков. «Молодая Польша» не была организационно сплоченной группой, не имела четкой идейно‑художественной программы. В нее входили поэты и прозаики с весьма разными убеждениями и эстетическими взглядами. Если у одних (к примеру, у Станислава Пшибышевского и Зенона Пшесмыцкого‑Мириама) преобладали откровенно декадентские тенденции, то творческая палитра других вобрала немало красок и оттенков, взятых из самой жизни.

К числу последних принадлежал и Казимеж Тетмайер. В его поэзии тоже отчетливо слышны индивидуалистические нотки, тоска и неверие в возможности человека, мечта о бегстве от гнетущей действительности путем погружения в нирвану или в волшебный мир искусства. Но сквозь модернистское бунтарство ясно просматривается не модная поза, а истинно трагическое мировосприятие поэта, чья душа страждет из‑за «свинцовых мерзостей» бытия, находя себе утешение лишь в слиянии с природой или в восторгах любви.

Пейзажная лирика его, умеющая запечатлеть даже мелькнувшие блики на склонах гор, игру теней или шорохи бора, насквозь импрессионистична, а любовная, как казалось многим современникам, – «язычески» смела и непозволительно откровенна. Однако и та и другая были вызовом мещанскому самодовольству, духовной ограниченности и ханжеству, попыткой защиты от них. Чаруя музыкальностью стиха (на его тексты сочиняли романсы и песни лучшие композиторы того времени, включая Мечислава Карловича и Кароля Шимановского), покоряя читателей силой темперамента и неподдельной свежестью чувства, Тетмайер добился широчайшего признания. Однако, как подчеркивает крупнейший польский литературовед, профессор Ю. Кшижановский, этого признания поэт достиг «не только благодаря виртуозному владению словом, но главным образом благодаря тому, что в его творчестве нашли совершенное выражение проблемы, которые живо интересовали ту эпоху». Он «без догмата» подходил к этим проблемам и мучился всеми «проклятыми вопросами», которые ставил перед его поколением уходящий, как почва из‑под ног, XIX век и которые заострял приближавшийся железной поступью век XX: