Размышления о царском арапе и для Пушкина были «возвратом в иные времена». И способом понять себя и свое время.
В. П. Старк
Пушкин и семейные предания его рода
История рода Пушкиных, предков поэта по линии отца Сергея Львовича и бабушки Марии Алексеевны, урожденной Пушкиной, стала предметом детального изучения, начиная еще с 1850-х годов. Происхождение ни одного из русских писателей так не волновало читателей, как пушкинское, но и ни один из них столь настойчиво не обращался в своем творчестве к теме предков. М. П. Алексеев в предисловии к книге В. М. Русакова, посвященной уже потомкам Пушкина, писал: «Пушкин любил заниматься генеалогией своих предков. Хорошо известно, что это увлечение, имевшее глубокие корни, нашло неоднократное отображение во всем его творчестве — поэзии и прозе, в критических статьях, письмах, деловых документах… Достаточно напомнить такое стихотворение, как „Моя родословная“, или исторический роман „Арап Петра Великого“, созданный на основе его собственных генеалогических изысканий архивного характера и семейных преданий»[153]. Корни этого «увлечения», если не сказать сильнее, восходят к прочному и выстраданному поэтом убеждению, что гордость своим родом есть основа основ, столп «самостояния человека»: «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие» (XI, 55). В письме графу А. X. Бенкендорфу, оправдывая себя по поводу стихотворения «Моя родословная», Пушкин пишет: «…я чрезвычайно дорожу именем моих предков, этим единственным наследством, доставшимся мне от них» (XIV, 242; оригинал по-французски). К сожалению, и это наследство оказалось в беспорядочном состоянии, что стало причиной многих досадных упущений и ошибок самого Пушкина в его обращениях к истории рода. Завершая первое из них, т. е. примечание к строфе L главы первой «Евгения Онегина» в его первом издании, автор сам же сетует на ограниченность своих источников: «В России, где память замечательных людей скоро исчезает, по причине недостатка исторических записок, странная жизнь Аннибала известна только по семейственным преданиям» (VI, 655). Эти предания — в силу специфики своего возникновения и бытования — неизбежно грешат вольными или невольными ошибками, хронологическими несуразицами и домыслами во имя возвеличения рода. Предания пушкинского рода в этом смысле не исключение. Другое дело, что Пушкин недостоверными источниками пользовался с большой осторожностью и добросовестностью историка. Но и он не мог избежать ошибок, которые со временем повторяли его биографы, не всегда умевшие дать им должную критическую оценку. Перенесенные же из сферы научной в повседневно широкое обращение, дополненные досужими толкованиями, эти версии, высказанные в осторожной форме, тиражировались и приобретали характер аксиом, искажая и даже вовсе преображая истинную историческую картину.
Характернейшим образцом подобного мифотворчества, связанного с предками Пушкина, может служить его обращение к биографии деда Льва Александровича. В стихотворении «Моя родословная» (1830) Пушкин пишет о нем:
То же самое сообщает Пушкин о нем и в «<Начале автобиографии>»: «…Лев Александрович служил в артиллерии и в 1762 году, во время возмущения, остался верен Петру III. Он был посажен в крепость и выпущен через два года. С тех пор он уже в службу не вступал и жил в Москве и в своих деревнях» (XII, 311). Почти в тех же выражениях этот эпизод описан в «Опровержении на критики» (XI, 161). С. Л. Пушкин возражал против этой версии в журнале «Современник», отвечая на публикацию А. В. Никитенко в «Сыне отечества» (1840. Т. II, кн. 3) «Отрывков из записок А. С. Пушкина», куда в составе других текстов вошло и «<Начало автобиографии>». По цензурным соображениям слова: «во время возмущения остался верен Петру III» были заменены на следующие: «при вступлении на престол Екатерины II» (XII, 472). Так что Сергею Львовичу оставалось возражать только против самого факта заключения своего отца в крепости. Он писал, что Лев Александрович «не содержался в крепости 2-х лет: он находился некоторое время под домашним арестом — это правда, но пользовался свободой»[154]. К тому же наказание было связано с «непорядочными побоями находящегося у него в службе венецианина Харлампия Меркадия». Этот эпизод также окажется преображенным в рассказе Пушкина — венецианец превратится во француза, которого Лев Александрович «весьма феодально повесил на черном дворе» (XII, 311).
153