Теперь вы, надеюсь, понимаете, чего нам стоил чемпионат мира по французской борьбе? И мы туда попадали и смотрели захватывающие матчи. Правда, не каждый раз попадали, но иногда все же прорывались.
Тут я подхожу к главному событию, сделавшему меня героем дня, после чего мне стоило немалых усилий вести себя нормально и не зазнаваться.
Когда не удавалось проникнуть в цирк через подкоп, я использовал оставленную на крайний случай другую возможность. С утра заискивал, заглядывал в глаза моему мрачному дяде Шлеме, который еще, кроме своей основной профессии — мясника, был добровольцем-пожарным, и в его доме висела начищенная до блеска медная каска с шишаком.
Пожарные пользовались в нашем городе правом свободного входа на любое зрелище, в том числе и в цирк, чтоб всегда быть под рукой, если вспыхнет огонь и надо будет спасать публику. Правда, места они могли занимать только свободные, непроданные, а если был аншлаг, им администрация давала стул, и они сидели в проходе.
Не знаю, полагалось ли так, но пожарные проводили с собой без билетов и своих детей. Вот ради этого я с утра уже подлизывался к дяде Шлеме.
В тот день он был менее мрачен и пошел со мной, облачившись во все свои пожарные причиндалы. Когда мы с ним проходили мимо билетера и дядя Шлема отдал ему по-военному честь, приложив руку к каске, и тот в ответ поздоровался с ним приветливо и на меня даже не обратил внимания, я на радостях оглянулся и увидел в толпе сторожа Жукова — героя гражданской войны — и показал ему язык, высунув его так далеко, насколько смог. Я был для него недосягаем. И я видел, как он переживал.
В тот день свободных мест было очень много, и мы с дядей сидели на самых дорогих местах, в ложе, у самого барьера арены.
Вы можете спросить: почему это именно в этот день было много свободных мест?
И я отвечу: потому, что заранее стало известно, что главная пара борцов выступать не будет по болезни, и купленные билеты действительны на другой день, когда эта пара выздоровеет. Многие ушли домой через пять минут и потом очень сожалели. Мы с дядей сидели в полупустом цирке, и я не собирался уходить, так как на другой день мой билет не был действителен из-за того, что я вообще не имел билета. Даже дядя Шлема ушел домой в антракте и потом долго упрекал меня, что я его не задержал и что со мной лучше дела не иметь. Честное слово, он подозревал, что я знал, какое событие произойдет в конце представления, и скрыл от него, чтобы остаться единственным свидетелем на всей Инвалидной улице. Что с ним спорить и что ему доказывать? Пожарный. И этим все сказано.
В цирке в тот день произошло вот что. Даже дух захватывает, когда вспоминаю.
На ковре сопела, и это называлось боролась, самая никудышная пара. Тот самый Август Микул Тула со своим звучным древнеримским именем и его напарник, имя которого я даже не запомнил, но оно было тоже, как у древних римлян или у древних греков.
Пара, действительно, была древняя. По возрасту. Август Микул был уже стар и, видимо, только потому, что не имел другой профессии, продолжал зарабатывать кусок хлеба на ковре. Он был необъятно толст, отчего задыхался, с дряблыми мышцами и с большим, как барабан, животом. Одним словом, из тех, о ком говорили наши балагулы: «Пора на живодерню, а то и шкура пропадет».
Это была не борьба, а горе. И я с большим трудом усидел. И не жалею.
Оба борца, как быки, уперлись друг в друга лбами и, обхватив могучими руками толстые, красные шеи противника, давили со страшной силой слипившимися животами. Давили-давили и, казалось, конца этому не будет. Но конец наступил.
Август Микул Тула не выдержал давления на свой огромный живот и издал неприличный звук так громко, с таким оглушительным треском, что я до сих пор не понимаю, как на нем уцелели трусы.
В первый момент я решил, что это — гром, и даже поднял глаза к небу. Казалось, что парусиновый купол цирка подпрыгнул вверх и медленно вернулся на место. Публика в первых рядах отшатнулась, и женщины лишились сознания тут же, как говорится, не отходя от места.
Вы меня спросите: а не преувеличиваете ли вы?
Я вам отвечу: я вообще не хочу с вами разговаривать, потому что так можно спрашивать только от зависти.
После такого грома в цирке наступила мертвая тишина. Борцы еще по инерции сделали одно-два движения и разомкнули руки на шеях, не глядя в зал. Оркестр на верхотуре, чтоб спасти положение, рванул туш, но после первых тактов музыка разладилась, трубы забулькали от хохотавших в них музыкантов. И тут весь цирк затрясло от хохота. Люди потом клялись, что они отсмеялись в тот вечер не только на стоимость своего билета, а на целый сезонный абонемент.
Весь цирк ржал, икал, визжал, кудахтал, гремел басами и дискантами, сопрано и альтами. Парусиновый купол ходил ходуном, как во время бури. Говорят, наш смех был слышен не только на Инвалидной улице, но и на другом конце ее — стадионе «Спартак». Люди бросились к цирку, полуодетые, в чем были, чтоб узнать, что там случилось. Но опоздали. Они только видели, как мы, публика, все еще заливаясь смехом, покидали цирк, и смотрели на нас как несчастные, обойденные судьбой.
И с того момента взошла звезда моей славы. И держалась эта звезда целых три дня, пока полностью не было удовлетворено любопытство Инвалидной улицы. Я был единственный с нашей улицы живой свидетель этого события. Уже назавтра с самого утра моя популярность начала расти не по часам, а по минутам. Взрослые, самостоятельные люди приходили к нам домой и не к родителям, а ко мне, чтобы услышать все из моих уст и до мельчайших подробностей.
На улице за мной шли табуном и завистливо внимали каждому моему слову. Взрослые, самостоятельные люди здоровались со мной за руку и без всякого там панибратства или покровительственного тона, как бывало прежде, а как с равным и даже, я не боюсь этого сказать, снизу вверх.
По сто раз на дню я рассказывал обо всем, что видел, и, главное, слышал, но появлялись новые слушатели и меня просили повторить. Я охрип. У меня потрескались губы, а язык стал белым. И когда я совсем уставал, мне приносили мороженое «микадо» и не одну порцию, а две, и если бы я попросил, принесли бы и третью, чтоб я освежился и мог продолжать. Мама предостерегала соседей, чтоб меня так не мучали, а то придется ребенка неделю отпаивать валерианкой, но при этом сама в сотый раз слушала мой срывающий от возбуждения рассказ и посматривала на всех не без гордости.
Три дня улица жила всеми подробностями из моих свидетельских показаний. У нас народ дотошный, и меня прямо замучили вопросами. Самыми различными. И не всякий можно при дамах произнести.
Одним словом, вопросов были тысячи, и я, ошалев от общего внимания и уважения к моей персоне, старался как мог, ответить на все вопросы.
Даже Нэях Марголин, самый грамотный из всех балагул и поэтому человек, который не каждого удостоит беседы, тоже слушал мой рассказ и даже не перебивал.
И тоже задал вопрос. Но такой каверзный, что я единственный раз не смог ответить.
— А скажи мне, — спросил Нэях Марголин,
— можешь ли сказать, раз был свидетелем и считаешь себя умным человеком, что ел на обед Август Микул Тула перед этим выступлением?
Я был сражен наповал. Все с интересом ждали моего ответа. Но я только мучительно морщил лоб и позорно молчал.
— Вот видишь, — щелкнул меня дубовым пальцем по стриженой голове Нэях Марголин.
— А еще в школу ходишь.
И все вокруг понимающе вздохнули. Потому что я действительно ходил в школу и государство тратило на меня большие деньги, а отвечать на вопросы не научился.
И я видел, как присутствовавшие при моем позоре буквально на глазах теряли ко мне уважение.
Но когда Нэях Марголин, щелкая в воздухе своим балагульским кнутом, ушел с выражением на лице, что растет никудышное поколение, даже не способное ответить на простой вопрос, мой престиж стал понемногу восстанавливаться. Потому что как-никак все же я живой свидетель и все это видел, вернее, слышал своими собственными ушами. Я, а не Нэях Марголин, хоть он знает больше моего и считается самым умным среди балагул.