Симха Кавалерчик себе дом не построил. И мебель не купил. Не было на что. Он один на нашей улице не обманывал свое советское государство и жил на сухой зарплате. И при этом он занимал такой высокий пост, какой никому на Инвалидной улице не снился. Он был заместителем директора мясокомбината, а мясокомбинат был первой стройкой социализма в нашем городе и еще долгие годы оставался единственным крупным промышленным предприятием. На этой должности Симха оставался всю жизнь: и до второй мировой войны и после. Заместитель директора.
Его бы с радостью поставили директором, но он до конца своих дней оставался малограмотным. Понизить же в должности, то есть снять с заместителей, было бы кощунством, равносильным тому, как если бы плюнуть в лицо всей большевистской партии. Потому что такого большевика, как Симха Кавалерчик, в нашем городе не было и, видать, никогда уже не будет. И потом, он был не просто большевик, а очень честный человек и работа была для него — все.
Сказать, что Симха любил свой мясокомбинат больше жены и детей — это ровным счетом ничего не сказать. Я не ошибусь, если скажу, что кроме мясокомбината для него ничего не существовало. За исключением, может быть, положения трудящихся в странах капитала, которое он принимал очень близко к сердцу, и мировой революции, которую он ждал со дня на день и так и не дождался.
Мясокомбинат был, как пишут в газетах, его любимым детищем. И хоть Симха был начальством, а начальству, как известно, положено сидеть в кабинете, никто никогда Симху не видел за письменным столом. Он делал любую работу наравне со всеми рабочими. Копал ямы, ставил столбы, клал кирпичи, когда возводили стены, своими плечиками подпирал многотонные машины, когда их под крики «Эй, ухнем!» устанавливали в цехе, и сердце его каждый раз обливалось кровью при мысли, что по неосторожности сломается какой-нибудь винтик, потому что машины эти были куплены за границей, на золото, а государственная копейка для Симхи была дороже своей собственной.
Своей же собственной копейки Симха попросту не имел. Потому что то, что он приносил домой в получку, были не деньги, а слезы. И такие тощие, что в них даже не чувствовалось вкуса соли.
Тогда еще не было на комбинате столовой, и в обеденный перерыв рабочие доставали принесенную из дома снедь и ели тут же в цехе. Рвали зубами куриные ножки, запивали из бутылок молоком и с ленивой вежливостью слушали речи моего дяди. Он в обеденный перерыв не обедал. Из дому он мог принести только дырку от бублика, как говорится, от жилетки рукава. Натощак, с урчащим от голода, впавшим животом Симха использовал обеденный перерыв для агитации и пропаганды. Наслушавшись пылких речей в Первой Конной Буденного, он кое-что из них усвоил на всю жизнь и в обеденный перерыв, голодный, рассказывал жующим людям сипло и безголосо, но с пламенной страстью, о светлом будущем, какое их ждет при коммунизме, когда у всех всего будет вдоволь и все люди станут братьями.
Строители коммунизма в деревенских лаптях и балагульских зипунах рвали крепкими зубами свое, частное, сало и куриные ножки, пили с бульканьем прямо из горлышек свое, частное, молоко и — вы не поверите — верили ему. Не так тому, что он говорил, а верили ему, Симхе Кавалерчику. Потому что не поверить в его честность было невозможно.
Моя тетя Сарра, которая, казалось бы, единственная из сестер сделала приличную партию, выйдя замуж за большевика, стала самой несчастной женщиной на свете. Так говорила моя мама. И так говорила вся Инвалидная улица.
Судите сами. Все кругом строятся, заводят мебель, живут как люди и желают революции долгих лет жизни, потому что при царе все было частное и там не украдешь и ничего не присвоишь, а теперь свобода — бери, тащи, хватай, только не будь шлимазл и не попадайся. А тетя Сарра? Не только своего дома не построила, но даже и не получила квартиру в многоэтажном Доме Коммуны, куда вселились исключительно семьи большевиков. Ее муж Симха Кавалерчик категорически отказался писать заявление и просить в этом доме квартиру. Он сказал тете Сарре, что сгорит от стыда, если поселится там. Потому что в стране еще много бездомных, и он согласится взять квартиру только последним, когда у всех остальных уже будет крыша над головой. Иначе, объяснял своей глупой жене мой дядя, для чего было делать революцию и заваривать всю эту кашу?
И они снимали на нашей улице комнату в чужом доме и платили за нее хозяину деньги из сухой зарплаты моего дяди. Что после этого оставалось на жизнь? Я уже говорил — слезы. Но Симха Кавалерчик не унывал. У него даже появились дети. Двое. Сын и дочь. Мои двоюродные брат и сестра. И по настоянию коммуниста-отца им были записаны такие имена, что вся Инвалидная улица потом долго пожимала плечами. Мальчика назвали Марлен, а девочку
— Жанной. В честь революции. Имя Марлен — это соединенные вместе, но сокращенные две фамилии вождей мирового пролетариата
— Маркса и Ленина. Марлен. А Жанной девочку назвали в честь французской коммунистки Жанны Лябурб, поднявшей восстание французских военных моряков в Одессе во время гражданской войны.
Детей, Жанну и Марлена, надо было чем-то кормить и во что-то одевать. Об этом Симха не думал. Не потому что он был плохим отцом. Просто было некогда.
Строительство социализма вступило в новую фазу. Начиналась коллективизация. Это значит, у крестьян отбирали всю землю и скот и все это объединяли, делали общей собственностью, чтобы не было эксплуатации и все жили одинаково счастливой жизнью. Но крестьяне этого не понимали и держались за свою землю зубами. И эту землю приходилось вырывать с кровью. Кровь по деревням лилась рекой. Коммунисты расстреливали упрямых непослушных собственников, которые почему-то никак не хотели жить счастливой жизнью в колхозах, а те в ответ стреляли в коммунистов из-за угла, резали их по ночам ножами, рубили топорами.
Время, ничего не скажешь, было веселое.
Из городов на борьбу с несознательным крестьянством отправляли коммунистов. На нашей улице жил один коммунист. Симха Кавалерчик. И он в числе первых загремел на коллективизацию. Добровольно. Никто его не гнал. Симха Кавалерчик всей душой хотел счастья беднейшему крестьянству и, вооруженный револьвером, отправился в глушь, в самые далекие деревни, уламывать, уговаривать мужиков вступить в колхоз и стать, наконец, счастливыми.
С грехом пополам выговаривая русские слова, с ужасающим еврейским акцентом, безголосый, он забирался к черту на рога, где до него зарезали всех присланных в деревню коммунистов, и, размахивая револьвером, ходил по хатам, сгонял людей на сходку и в прокуренной душной избе говорил пламенные большевистские речи.
И вот теперь представьте себе на минуточку такую картину.
Деревенская изба. Ребристые, бревенчатые стены, тяжелые балки давят под низким потолком. Маленькие оконца промерзли насквозь. На дворе воет вьюга, и стонет лес на десятки верст кругом.
В избу набилось много мужиков и баб. Сидят в овчинных тулупах, смолят махорку и недобро глядят из-под мохнатых бараньих шапок на тщедушного человека с еврейским носом, нехристя, мельтешащего перед ними в красном углу, под иконой Николы Угодника, и тусклый огонек лампады кидает от него нервные тени на их потные, красные от духоты и злобы лица.
В этой глуши еще с царских времен еврея за человека не считали, а коммунистов ненавидели люто. И вот их вынуждают слушать эти несвязные нерусские речи и терпеть и еврея и коммуниста.
Бабы, вникая в сиплую, сбивчивую речь моего дяди, глядя в его горящие огнем глазки, когда он расписывал им, как они счастливо будут жить в колхозе, если послушаются его, Симху Кавалерчика, и сделают все, как предписано партийной инструкцией, эти бабы плакали, плакали от бабьей жалости к нему. Уж они-то знали, что ждет этого юродивого, этого безумного праведника, через час-другой, когда он весь в поту выйдет из избы на мороз. Топор в спину. Или колом по голове. Не с ним первым здесь так расправились. А те были мужики в теле, не то, что этот, извините за выражение — соплей перешибешь.