— Я тебя не понимаю, — не без доброты заметил Хьюи. — Я могу следить за некоторыми твоими словами, но не все их понимаю. — Он сделал паузу, пытаясь найти какую-то общую тему. — У меня, знаешь, тоже не все ладно. В один момент я иду через здание Капитолия, а в следующий уже сердце вроде бы взрывается, как ракета, несущая тебя прямо в небо, и я смотрю на этот проклятый потолок, а после просыпаюсь здесь. Не так-то это легко, знаешь ли. Тебе было легко, знаю, — а меня убили, сынок, укокошили, прикончили. Убили меня, потому что знали, что я буду следующий президентом. — Он сделал паузу, чтобы запасти воздуха в легких. — Знаешь, так дьявольски тяжело пережить такой переход — только что ты был почти что следующий президент — и вдруг просыпаешься в этом вонючем месте. Это странное, такое странное дело.
Каждый человек король, а я — их президент, подумал он.
Даже Бетховен, кажется, приведен в ужас, вроде наконец замолчал и отвернулся от него.
Хьюи улыбнулся потайной улыбкой. Все продолжать и продолжать заседать в Сенате, открывать заседания, возражать против конституции Соединенных Штатов, его любимого документа, величайшего документа в истории всего мира, продолжать и продолжать — с жестяной баночкой, прикрепленной к бедру, так, что он мог облегчаться в середине речи и при этом не покидать трибуны, сражаться с обструкцией — это означало находить новое значение глагола «говорить».
Если он обдумает истинное значение «слова», это будет гораздо труднее и более вызывающе, чем то, что произошло с ним здесь. То немногое, что он мог выполнять здесь, в Мире Реки, он делает даром, и это немногим более, чем выстрел в небольшом зале. Настоящее дело было то, что ему удавалось выполнять в Сенате и в предвыборной кампании. Да, он был чудом для своего возраста, это было дьявольски очевидно. А потом его кишки оказались на полу в Капитолии, и теперь он очутился здесь.
До настоящей минуты рядом не было никого, чтобы выслушать или произнести проклятие. Все здесь, даже хорошенькие женщины, работавшие моделями или ночными «бабочками» по пятьдесят долларов, перед кем он мог высказаться, у всех у них хватало своих неприятностей, больших неприятностей, и во многом таких же, как у него.
Прежде всего, они все умерли. Они когда-то закрыли глаза и испустили дух спокойно или каким-то насильственным путем; и следующее, что они осознали — это то, что они пришли в себя в этом вонючем месте вместе с миллионами других. Это была дьявольская травма, и, кажется, таковы были общие условия этого места — и приходилось это понять, и один только этот дар слегка давил на всех. Очевидно, единственное, что можно здесь сделать — это умереть что было ужасным.
2
— Ты же знаешь, что я прав, — сказал Бетховен. Он снова был расположен к беседе. Он вытащил один из своих грязных носовых платков из какого-то внутреннего кармана, вытер со лба струящийся пот так, как это делали в его эпоху, и дружески предложил платок Хьюи.
Хьюи с отвращением покачал головой. Самое подходящее слово тут было «пфуй», лучше не выразишься.
— Не надо, — отказался он. — Не хочу. Нет необходимости.
Ничего подобного, никогда в мировой истории не было такого, о чем он думал сейчас. Он вспомнил, как стоял у одного из рукавов дельты, борясь со своей боязнью аллигаторов и одновременно почти ожидая, что эти твари выползут из болота и вцепятся в его лодыжки, и все время он пытался удержать толпы их у залива.
Это было одно — но это — это совершенно иное.
Удивительно, как ты чувствуешь, что твой опыт приготовил тебя к тому, чтобы иметь дело с целым рядом активной деятельности, а потом выясняется, что тот опыт совершенно бесполезен и ни к чему не применим. На самом-то деле он рассчитывает на Бетховена куда больше, чем композитор полагается на него. И ни от чего этого не стало легче, когда немец схватил его за локоть и заставил остановиться, устремив на него сверкающий взор.
— Слушай! — сказал Бетховен. — Ты слышишь их?
— Ладно, — решил Селус, подходя к бледному блондину и обрезая петлю. — Так почему ты меня выслеживал?
— Я не обязан тебе отвечать, смертный, — блондин пытался растереть затекшую ногу.
— Что заставляет тебя думать, будто ты бог?
— Думать, будто я бог? — возмутился тот. — Я и есть бог.
Я это объявил.
— Только и всего? — легкомысленная улыбка выдавала, как это забавляет Селуса.
— Довольно с меня твоих оскорблений! — огрызнулся тот.
— Я целые города истреблял за гораздо меньшее!
— Ах, неужели?
— Да. А теперь помоги мне встать.