Выбрать главу

Она никогда не обманула бы леопарда, этого самого осторожного из животных, но он не мог вообразить себе ни одного другого живого существа, включая и человека, которое заметило бы хотя бы единственный прутик, лежащий не на месте. Селус был охотником, не следопытом, ему не хватало ощущения тяжести ружья в руках, но слишком много лет он провел в буше, чтобы не подметить, как туземцы, не имеющие ружей — хотя они, возможно, стали бы пользоваться ими, как дубинками, если бы овладели ими, — ловили зверей для того, чтобы их есть.

На секунду он пожалел о том, что его друг Теодор не с ним. Знание буша может завести далеко, и тогда, даже посреди зарослей, вы обнаруживаете, что даже еще больше вам нужно знание государственных дел. И никто не способен очаровать толпу, будь это республиканцы, демократы, британцы или массаи, как Рузвельт.

Селус вспомнил прошлый раз, когда он его видел. Это было ровно восемь лет тому назад — или восемь тысячелетий? — когда он устраивал первое профессиональное сафари в истории континента и без всякого умысла создал громадный новый бизнес, когда нанял охотников, трапперов, кожевников, гончаров, поваров, ребят, обустраивающих лагерь — общей сложностью пятьсот человек — для африканской охоты экс-президента.

А потом Рузвельт опять вернулся на должность президента, и началась великая война, и, хотя ему было уже за шестьдесят, и большую часть своих лет после сорока и до пятидесяти он провел в буше, он остался британцем до мозга костей, и немедленно вызвался собрать полк, чтобы форсировать Ган возле Танганьики.

Да, теперь Селус все это живо вспоминал. Как он вел, своих людей через границу, как потом они плыли на плотах вниз по реке Руфиджи. Сражения, победы. А потом, когда он сидел и завтракал возле совей палатки, из ниоткуда выскочила немецкая пуля и нашла для себя самое подходящее место прямо у него в горле. Он попытался вскрикнуть, но захлебнулся в собственной крови.

Он всегда ожидал, что смерть найдет его в Африке, возможно, в когтях льва или между бивней слона, возможно, он умрет от какой-нибудь тропической болезни, возможно, в каком-нибудь сражении, против реки Ган. Но умереть вот так, сидя и прихлебывая чай…

Теперь он припомнил, что тогда пытался крикнуть: Бессмысленно! Бессмысленно!

Как у человека, жизнь которого что-то значила, его смерть тоже должна была иметь смысл, и получилось, как будто война и немецкая пуля сговорились лишить его жизнь смысла. Что значат книги, которые он написал, что значит его обращение из охотника в сторонника экологии, борющегося за сохранение природы, что значит его служба Империи, если последним действием его жизни должно было стать клокотание в горле, когда он выплевывал изо рта чай с кровью пополам? Его жизнь читалась, как книга, которая шла к кульминации, а потом, на последней странице, обратилась в фарс. Возможно, эта новая земля, этот Мир Реки, был создан, чтобы дать ему второй шанс, и, когда его рука осторожно искала рану, более не существующую, он молчаливо решил использовать его.

Внезапно Селус услышал резкое «крак» — звук ломающейся веточки, и он снова стал охотником. Он тихо растаял в буше, ожидая, чтобы его преследователь подошел ближе — и еще ближе — к тому, что он теперь считал своим местом охоты, затем он скорчился и ждал с жутким терпением одного из хищников, на которых прежде так часто охотился.

Шаги приблизились, и Селус поборол искушение выглянуть сквозь кусты, чтобы определить природу своего преследователя. Это станет ясно меньше, чем через минуту, если только он не сделает какой-нибудь глупости, чтобы выдать свое местоположение, а он не для того прожил до начал седьмого десятка, чтобы быть глупым.

Еще тридцать метров, прикинул Селус. Теперь — двадцать, теперь десять, теперь…

— Что происходит? — требовательно спросил разгневанный голос. — Выпустите меня сейчас же!

Селус выпрыгнул из своего убежища и обнаружил, что его ловушка зацепила белокожего блондина, который перекувырнулся вниз головой, с одной ногой, подвешенной в самодельном лассо.

— Кто вы такой и почему меня преследуете? — вопросом ответил Селус.

— А на кого я похож, дурень этакий? — рявкнул человек.

— Вы похожи на человека, который находится не в том положении, чтобы выставлять требования, — сказал Селус.

— Человека? — пронзительно выкрикнул пленник. Вы что, не можете узнать бога, когда поймали его?

* * *

Хьюи Лонг посмотрел на Бетховена и подумал: «Ах ты, хитрый ублюдок! Ты еще хитрее, чем я бы когда-нибудь подумал, — но ты тоже тут заперт, разве не так? Для тебя это вовсе не по-другому, чем для меня».

Они упорно пробивали себе путь из города на равнины, а вокруг них сражающиеся разновидности красношеих — именно так он, во всяком случае, их воспринимал — казалось, поднимались и падали в грязь, крича на него, чтобы он продвигался, чтобы двигался назад, чтобы убирался отсюда. Или, может быть, Хьюи все это сочинил, может быть, они вовсе ничего не говорили. Может быть, и не было тут никаких красношеих, а у него просто галлюцинация, и он навоображал себе целую кучу их.

Может быть, это просто какой-то отвратительный сон, а он лежит себе на спине в здании Капитолия, спиртное бродит у него в желудке, а кровь струится из него, и люди плачут, вынося его.

Может быть, он проснется в белой комнате, и к его голове прикреплены разные трубочки, а все это останется позади.

Однако Бетховен казался достаточно реальным. Солидный немецкий парень, пять футов шесть дюймов, крепкого сложения, а по всей поверхности щек — прыщи.

Хьюи продолжал продвигаться, он тянулся вперед, прыгал проходил взад и вперед по грязи, не очень-то преуспевая из-за моросящего дождя и из-за того, что красношеие на расстоянии приободряли его (или ему хотелось так думать).

Это истинное проклятие, проклятая жареная рыба, такая непритязательная, проклятие пробираться по этой грязи, а еще и этот Бетховен прицепился сзади, приноравливая шаг к его шагу, а назад еще более длинный путь, думал он.

Но ничего нельзя с этим поделать. Это была идея Бетховена — покинуть город. Для Хьюи в этом был какой-то смысл: определенно не было никакой причины, чтобы цепляться за этот город, сражаясь за пищу, а еще сильнее сражаясь за внимание, пытаясь освободить немного пространства между пестрыми ордами, желающими его смерти. (Это было условие для Хьюи в этом месте, проницательность, которой он доверял, на которую полагался из непосредственности старого эксперимента; там люди настолько поглощены собой, что они могли убить его).

Если Бетховен хотел уйти, для Хьюи Лонга все было в порядке.

Бетховен имел свои причины, у Лонга были другие, но суть заключалась в том, чтобы образовать расстояние между ними и остальными.

О, он хотел бы избавиться и от этого персонажа, но Бетховен привязал его к себе этими сверкающими глазами, этими глубокими страстными глазами, выпуклыми, которые Хьюи Лонг мог понять, видев их тысячи раз.

— Императора нет, — сказал Бетховен, — я думал, что он там, но я ошибся.

Что ж, с Хьюи все в порядке. В Америке тоже нет никаких императоров, если не считать, что каждый человек король, Каждый человек сам себе король; это дошло до него, а дальше дойдет еще лучше.

— Император мертв, — снова повторил Бетховен. — Все умерли, все умерло. Это должно быть единственным объяснением. Вот почему мы здесь. В смерти нет ничего, кроме предательства. Конечно, я это видел в Missa Solemnis, в торжественной мессе. В конце, глухой и безумный, я мог видеть все до самого дна. Хотя, здесь я не глухой; я наполнен звуком и светом, но нет цели. Императора нет.

— Ты не прав, — солгал Хьюи. — Иногда император есть.

Все, что угодно, чтобы успокоить Бетховена, чтобы отвлечь его от этой странной угрюмой ярости, которая находит на этого человека. Между тем, надо идти, не обращая внимание на компанию, которая у тебя имеется. У Босса свои планы. Дайте ему перерыв, дайте ему равную возможность в этой неразберихе, и он сможет найти способ, чтобы все осуществилось для него.

Выбраться из города — это достаточно приличный первый шаг.

Вообще-то это не столько город сколько большой лагерь.

Бетховен называл это городом, но это верно, действительно, для иного времени и места нужна другая терминология.

Ладно, сказал он себе, только продолжай идти.

— Пфуй, — сплюнул Бетховен.

Было странно, как Хьюи удается понять некоторые немецкие односложные слова, и никакие другие, как язык Бетховена выделяется среди иностранной речи и понятного эсперанто. Это было другое обстоятельство, которое для него слишком сложно, нечто такое, о чем ему не хотелось говорить, не хотелось размышлять…