Выбрать главу

Ей часто казалось, что само ее появление на свет было какой-то досадной ошибкой. Зачем и кому нужна она — бесполезная и ничего не стоящая? Не для того же она родилась, чтобы ткать гобелены-тапесы, — ими были теперь увешаны все стены ее спальни. Но эта работа превратилась в потребность, в одержимость. За ткацкой рамой наступал покой, которого она больше нигде не могла обрести. Вот только изображения повторялись — розовые и красные рододендроны далекого острова, и раковины, и дельфины, и терракотовые крутобокие кувшины, и белые полотна на песке, и теплое море… Тот счастливый день, оставшийся только на ее ярких тапесах. Она думала о несчастной Поликсе, подруге детства, ставшей теперь отцеубийцей. За что они обе наказаны? И все чаще приходила мысль, что хорошо бы сойти с ума — так же тихо, достойно и прекрасно, как мать. Но даже этого у нее не получалось.

ПАРИС

Праздники в честь Диониса[45] начались в Спарте так. Ночью страшный порыв ветра ударил ставни спальни о стену, словно дал дворцу пощечину. Погасли едва теплившиеся факелы. С крыш брызнули осколки черепицы. По дворцу забегали слуги, что-то падало, кто-то кричал. Испуганно и тонко завыла собака — или это был ветер? Упала терракотовая лампа и разбилась вдребезги. Менелай крикнул, чтобы принесли огня, и неловко попытался в темноте оттащить колыбель с проснувшейся Гермионой подальше от окна. Низкая колыбель перевернулась, Елена едва успела подхватить ребенка. Разбуженная дочка испуганно заревела. Менелай вдруг резко выругался — он поранил в темноте руку. Наконец вбежали с факелами рабы.

Всю ночь ветер зло обламывал протянутые с мольбой в небо, покрытые цветами и завязями ветви. Потом он улегся, и небо оглушительно и сухо прорвал первый раскат грома. Первая после зимы гроза. Хлынувший ливень был женственным, сострадательным, он словно промывал нанесенные ураганом раны. Утром все успокоилось, и сквозь рваные тучи даже выглянуло, чуть виновато, солнце. Люди чинили крыши, ставни, убирали грязь, которую принес на улицы ливень, и говорили о ночном урагане и гневе богов.

На мощенной известняком площади уже готовили гекатомбу, чтобы умилостивить Громовержца и начать празднования в честь Диониса. Надрывно мычали быки, и уже разгорались снесенные на площадь обломанные ветром ветки оливковых и миндальных деревьев. Они, еще живые, корчились в пламени, истекая пахучим весенним соком. Елена вдыхала ароматный дым и прислушивалась к густому голосу Менелая. Тот отдавал какие-то распоряжения. Гермиона сладко посапывала после тревожной ночи. И как раз в этот час в спартанский порт Гитиум вошли две чужеземные триеры, по виду — троянские. Они были здорово потрепаны ночным штормом.

Во дворце Менелая шумел пир в честь нового союзника Спарты — могучей Трои. Царь Приам прислал-таки сыновей Гектора и Париса скрепить военный союз с братьями Атридами. Это было отличной новостью: решение богатой Трои, контролирующей торговлю с городами на берегах Геллеспонта и Понта Эвксинского[46], заключить военный союз с Атридами стало результатом усилий Агамемнона и Менелая. Братья понимали, что давление на Трою неразумно: при относительном равенстве сил война могла быть затяжной и изнуряющей. Гораздо лучше было иметь этот город на своей стороне. Однако царь Приам был известен непредсказуемостью своих решений, и братья, предложив ему союз, не знали, что решит в итоге этот своенравный старик. Но вот — свершилось! Теперь в Элладе не было никого, способного противостоять объединенным силам Приама, Менелая и Агамемнона.

Муж не любил, когда Елена выходила к гостям. Поэтому в тот теплый вечер, пахнувший зажаренным жертвенным мясом и пряным ветром с гор, она гуляла по верхней галерее дворца с Гермионой на руках.

Незнакомец вырос перед ней словно из-под земли — белый, как храмовая стена. В следующий момент он перегнулся через балкон, его тяжелое наплечье ударило о камень балюстрады, и его вырвало на кусты жимолости.

— Помоги мне, — пробормотал он со странным акцентом, — Принеси воды, плохо…

Она это и так видела и поняла, что он с пьяных глаз и из-за простоты ее одежд, отсутствия всяких украшений принял ее за служанку. Или, может, за кормилицу. Парень был одет богато — так иногда любил наряжаться чудаковатый египетский лекарь отца: лиловая туника, красивый, очень широкий чеканный пояс с бирюзой, на груди — тяжелое бронзовое наплечье с разноцветными прозрачными камнями. И — широченные золотые браслеты.

Кто это? Как он сюда попал?

Она передала ребенка бесшумно подошедшей служанке и приказала принести воды. Вода и полотенце были тут же принесены.

Парень был смущен, он понял свою ошибку:

— Ты — Елена?..

— Знаешь мое имя?

Он пил жадно. Утерся полотенцем. Расстегнул и снял наплечье, положил рядом, морщась, потер грудь:

— Твое имя многие знают в Элладе.

Она поняла его по-своему и опустила взгляд.

— Прости, что пришлось так некрасиво тебе представиться, царица. Брат и остальные пьют как жертвенные быки, а меня после нескольких чаш уже выворачивает. Я специально с пира ускользнул, чтобы они не видели моего позора и не потешались надо мной. А вот еще хуже опозорился — перед тобой.

Из пиршественного зала снизу донеслись громовые раскаты смеха, словно в ответ на его слова.

— Это не позор. Позор — совсем другое.

— Правильно. Я знаю, что такое позор… — Он понизил голос: — Вот брат мой Гектор — тот настоящий воин, бесстрашный. Гордость родителей. А я… даже пить не умею. И еще честно признаюсь: я ничего не понимаю в их политических союзах и интригах, только притворяюсь, что понимаю. Мне наплевать, будет ли вся Эллада лежать у ног Трои или нет. Я — чужой в собственной семье. Всё, чего бы мне хотелось, это вернуться к приемному отцу на гору Иду и продолжать пасти стада. Я не герой, не правитель и никогда им не буду. Я был счастливее раньше…

Елена Прекрасная и Парис

(Жак Луи Давид, 1788)

Парень сел на пол, прислонившись к стене. Он был явно всерьез расстроен. И уже не выглядел пьяным.

— А я — очень плохая жена и никудышная мать, — вдруг с отчаянной безрассудностью сказала Елена.

Он внимательно посмотрел на нее:

— Прости, Елена, мне нужно идти. Прости меня и, пожалуйста, забудь про это всё… — Он указал на кувшин, на смятое полотенце.

Она налила ему в чашу еще холодной воды, подала, он с благодарностью принял. Она стояла рядом, со странным удовольствием глядя, как жадно он пьет. И неожиданно почувствовала близость к нему — совсем незнакомому, тоже измученному несуразностью его жизни.

В трапезной дворца продолжал шуметь пир. А здесь, на галерее… Вскоре не было ближе людей на земле, чем Парис, сын Приама, царя крепкостенной Трои, и Елены, царицы Спарты, жены грозного воина Менелая, в чьей власти была теперь почти вся Эллада.

Лежа в то утро рядом с хмельным, громко храпящим мужем (пир кончился только под утро), она улыбалась. И, глядя в открытое окно, представляла себе звезды мальчишками, ныряющими в утреннее небо, словно в море, прячась от сияющей колесницы Гелиоса, чтобы снова вынырнуть с темнотой, и понимала, что жить, как она жила прежде, уже не получится. Никогда. Вытканные ею тапесы на каменных стенах спальни шевелил утренний ветер, и дельфины на них тоже, как и она, наконец оживали…

Праздник продолжался и на следующий день. А к ночи во дворце раздались тяжелые и тревожные шаги. Это были бородатые мужчины в доспехах, покрытых кристаллами морской соли. Они прибыли с Крита, чтобы сообщить: умер Катрей, дед Атридов, и в порту уже стоит триера. Нужно было незамедлительно отплывать.

Эти похороны должны были теперь показать всей Элладе крепость нового военного союза, поэтому и похороны родича, и жертвоприношения должны были выглядеть подобающе новым повелителям Эллады. Агамемнону об этом сообщили раньше, и он был уже в пути на Крит.