— Да, в конце концов он все ему обещал.
— Ну, а потом? — спросил я, облокачиваясь, чтобы лучше его видеть.
— А потом — ничего.
Что-то в его притче меня беспокоило. Мне казалось, что я ее уже слышал. Резонанс, который она во мне вызывала, был мне уже знаком.
— Да, он сдержал свое обещание, — продолжал Катриэль. — Он больше не вернулся в свою деревню. Смерть пришла за ним туда, но его не нашла.
И, по-прежнему глядя в какую-то невидимую точку в пространстве, он кивал головой, говоря ”да-да” ребенку, и путнику, и, может быть, даже смерти.
— Все это не выдерживает критики, — возразил кто-то. — Твой путник по логике вещей должен был бы в своем ”новом” жилище напороться на своего двойника.
— Ничего ты не понимаешь, — усмехнулся Гдалия. — Тот тоже ушел искать приключений.
— Искать свою звезду, да?
— Или смерть?
— Вы все нам надоели, — сказал Гдалия, общепризнанный покровитель Катриэля.
Да, я уже слышал эту историю, твердил я себе. Когда, где, от кого? Я не помнил, и это меня сердило, как бывало всегда, когда моя мысль в своем лихорадочном беге выдумывала себе непреодолимые препятствия. Этот путник, со своим нелепым бегством, не был для меня незнакомцем. Но из-за какой-то смутной тревоги я рассердился на Катриэля.
— Мне не нравится твоя история, - сказал я нарочно, чтобы его раздразнить.
— Потому что ты в ней узнаешь себя? - спросил Гдалия, приподнимаясь на раскладушке.
Я продолжал, не обращая на него внимания:
— В ней ничего не говорится о настоящей жене, о настоящих детях, которые были покинуты в своем затерявшемся городке и напрасно ждут возвращения путника. А их судьба интересует меня не меньше, чем его; их горе стоит не меньше, чем его стремления.
Я говорил с пафосом. Я стал мишенью всех взглядов, удивленных и неодобрительных, словно я совершил неведомо какой проступок. В сгущающихся сумерках я увидел Иоава и Шимона, которые глядели на меня исподлобья, видимо, недоумевая, какая муха меня укусила. По правде говоря, я и сам себя об этом спрашивал.
— Продолжай, пожалуйста, — тихо сказал Катриэль.
Я было запнулся, но все-таки не смог ни умерить свой голос, ни заставить себя говорить о другом.
— И герой твоего рассказа мне тоже не нравится. Он лжет. И потому заставляет лгать и тебя тоже. Не допускаю, чтобы человек мог избавиться от своего Я, как от связи или от воспоминания; оно к нему приклеено и ему принадлежит, оно не принадлежит никому другому, оно — он сам. Нельзя обменять свое Я на другое, более тонкое, более правдивое. Твой герой может убить его, дав убить себя, да и то будет нелегко; но уж, конечно, он не может потерять его в пути. Я можно сравнить только со смертью. Твой человечек может жить и даже умереть ради тебя, но не вместо.
С чего я так завелся? Катриэль вызвал во мне враждебность, которую я тогда не мог ни оправдать, ни объяснить. Не он ли встал на мою защиту? Не в нем ли я нашел те качества, которые обычно ценил в других? Не в нем ли почувствовал союзника? Разве он был виноват в том, что его притча прозвучала для меня, как сигнал тревоги?
— Может быть, ты и прав, — ответил Катриэль кротко и печально. — Я не имею права говорить вместо него, его именем. Возможно, его судьба — жить во лжи и сознательно этому покориться из-за излишка или недостатка гордыни. Может быть, он только и желает солгать смерти, чтобы — наконец - получить возможность умереть. Да, я думаю, что мы должны оставить за ним последнее слово, потому что первого он был лишен.
Он улыбнулся.
— Но рассказ — это ведь всего лишь рассказ, не так ли? Он существует для того, чтобы его пережили или передали; а остальное, Давид, не в нашей власти.
Он ожидал опровержения, но желание спорить меня уже покинуло. Считая дебаты оконченными, Гдалия, импровизированный арбитр, объявил, что в споре победил Катриэль.
Кто-то откинул полог палатки. Я увидел сереющее небо, собирающее первые нечеткие тени. Жара спала. Можно было вздохнуть. Где-то отчаянно вопил сержант. Сорвался с места и укатил джип. Перекрикивались два офицера. Слышалось бряцание цепей. Голос рядом скомандовал затемнение. Небо и земля прорвали свою оболочку, чтобы пропустить сумерки, несшие предзнаменование. Лагерь ушел в себя, в свою тревогу, в свою тайну. Я вздрогнул отчего-то. Только позже, много позже, я понял — отчего.
Я был подавлен; у меня начиналась бессонница, я плохо соображал. Болела голова. Боль, как всегда, собиралась в глазах, которые, казалось, расползались по всему лицу. Чтобы спастись от нее, тело дергалось во все стороны. Сперва я пытался сопротивляться, но это вызнало такое сердцебиение, что меня стало трясти как в лихорадке. Тогда я позволил себе поплыть по волнам боли. Сквозь туман я видел, как удаляются неожиданности и происшествия предыдущих дней. Образы и знаки отрывались от меня, я уменьшался с каждой минутой. Друзья и незнакомцы смешались, они показывали на меня пальцами и бормотали что-то невнятное. Несколько лет назад, в больнице, перед тем, как потерять сознание, я испытал такое же ощущение отсутствия и бессилия. Я шел ко дну, медленно и мучительно. И по мере погружения дно уходило из-под меня. Чем больше я старался остаться тем, чем я был, тем больше я менялся. Где я?