— Кто же тут думает. Это было бы невежливо.
— Будут те реагировать?
Он понизил голос:
— По-твоему, американцы зашли слишком далеко? Попали в собственную ловушку и теперь уже не могут отступить?
Я понимал его беспокойство и разделял его. Хотелось бы мне его успокоить, сказать ему: ”Да нет, войны не будет, великие мира сего все-таки не сумасшедшие!”. Но тут я вспомнил о моем собственном сумасшедшем и мне уже не захотелось разговаривать. Моше-сумасшедший, Моше-кантор. Умер в Освенциме. Там, в Освенциме, родилась будущая война, там было убито будущее человека.
— Что ты сегодня собираешься передать в редакцию?
Мне надо было написать длинный отчет о дебатах,
но я никак не мог заставить себя почувствовать к ним интерес. Не было единой меры для возмущенных речей дипломатов и предсмертных криков людей, которые, исходя ненавистью, ради лозунгов убивали друг друга в Азии, в Африке и на Ближнем Востоке.
— Ничего, — сказал я, — моя телеграмма уйдет вовремя. Придумаю что-нибудь. Хоть молитву.
— А завтра?
— Никакого завтра не будет. Меня прогонят.
Дебаты продолжались до позднего вечера. Потом,
за неимением ораторов, заседание было отложено: почтенные представители великих и малых держав проголодались. Мир во всем мире мог и подождать.
Не без труда я написал свой отчет. И так как я все-таки не стремился потерять место, то молитву я в него не включил.
Когда я возвращался домой, меня охватило легкое беспокойство: а вдруг мой венгерский еврей из Бруклина не незнакомец? Я остановился посреди улицы и прислонился к стене небоскреба. Вспомнил наш телефонный разговор — сейчас он показался мне еще более странным. Почему он не захотел назвать себя? Почему отказался прийти ко мне? Почему назвал имя кантора только в последнюю минуту? Что, собственно, его рассмешило? Я почуял какую-то смутную опасность. Если он не незнакомец, то кто же он? Что ему от меня нужно?
Я встряхнулся и пошел дальше. Было поздно, я очень устал. На набережной, по которой я шел, не было ни одного человека. Но все-таки я на каждом углу останавливался и оглядывался, сдерживая дыханье: не идет ли кто за мной? Никого не было. Просто нервы. Машина ослепляет меня фарами, я отступаю, она проезжает мимо. Кто вел эту машину? Нет, не надо ни о чем думать. Но вот, наконец, и дом, в котором я живу. Швейцар открывает подъезд и смотрит на меня неодобрительно — думает, что я пьян, или что я не один. Поднимаюсь на двадцать четвертый этаж. Моя комната. Боюсь зажечь свет. Ощупью нахожу кровать, раздеваюсь в темноте, ложусь. Но за мной наблюдают. Спать, спать, броситься в сон. Тысячи рук тянутся ко мне, зовут меня; мне страшно, но я позволяю им унести меня, я хочу найти тот голос, понять, почему он показался таким знакомым; я боюсь, но хочу понять, почему я боюсь даже во сне.
Уже за час до назначенного времени я стоял у входа в библиотеку. Большие магазины выплескивали на улицу волны посетителей, и они затопляли тротуар и мостовую. Пешеходы и автомобилисты ввязались в свою ежедневную войну, к отчаянию разрывавшихся на части полицейских. Пробкам не было конца. От жары у прохожих были покорные, погасшие лица. Мужчины и женщины, молодые и старые, держались за руки, одни по привычке, другие, чтобы не потеряться. Толпа росла на глазах. На каждом шагу приходилось останавливаться. Казалось,
эта сплошная аморфная масса никогда не схлынет с места.
Я стоял неподвижно и всматривался в потные лица: не узнаю ли я того, кого жду? К тому же мне не хотелось встретить тут кого-нибудь из знакомых. Но это, разумеется, произошло. Почти произошло. На лестнице огромного дома показалась девушка. Это была студентка, которая приходила ко мне всякий раз, когда в ее жизни наступал кризис — что случалось довольно часто. Она мне нравилась, но не представляла мне случая сказать ей это: ее интересовали только так называемые умные вопросы. Я приглашал ее пойти со мной пообедать или в концерт: она все говорила и говорила. Я отпускал комплименты ее красоте, она отвечала: "Большое спасибо”. И тут же меняла разговор, непременно желая, чтобы я ей сказал, какова роль индивидуального действия в современном мире, или каким образом еврей в кровавые века мог оставаться евреем, не оскорбляя других и не роняя себя, или возможно ли для творческого человека осуществить себя не во враждебном окружении. Я поддразнивал ее: — А о любви вы никогда не думаете? — Нет, она никогда не думала о любви.
Прелести в ней было столько же, сколько комплексов; очарования не меньше, чем неврастении. Но мне она очень нравилась.
И вот сейчас, в самый неподходящий момент, она спускается своей легкой поступью по лестнице прямо ко мне. Убежать? Но толпа тотчас же отбросит меня назад. И я, чего доброго, упущу своего незнакомца. Я остался на месте, молясь о чуде. Против всякого ожидания, моя молитва была услышана. Девушка, сделав вид, что меня не заметила, кинулась к парню, стоявшему в нескольких шагах от меня. Они так поцеловались, что я понял: с ним она занимается не дискуссиями о бессмертии души.