Под конец я остановился перед памятником, воздвигнутым в память поколения людей, умерших без погребения. Это каменная наклонная плита, на которой начертано несколько слов. Могила без погребенных. Надгробный камень вместо множества могил, множества погребенных. Я зажег последнюю свечу. К моему удивлению, она вспыхнула сразу. Ее пламя рванулось ввысь, ввысь, словно должно было подняться к седьмому небу, и дальше, к десятой сфере, и дальше, к самому небесному трону, все дальше, все выше.
Старый еврей появился откуда-то и стал со мной рядом. Не поздоровавшись, не обратившись ко мне, он вынул из кармана сидур и затянул погребальную песню: Эль мале рахамим шохен ба-мромим. Кто он? Кто послал его? Как он узнал, что я тут? Мы были одни, и я даже не знаю, заметил ли он мое присутствие. В какую-то минуту голос его сорвался. Я закрыл глаза. Мне стыдно было смотреть на него, стыдно было плакать или не плакать.
Последняя свеча горела долго. Иногда я говорю себе, что она все еще горит.
Другого еврея я встретил около сефардской синагоги, куда несколько десятков верующих еще приходят по субботам и на праздники.
Одного вида этого бородатого человека в хасидской одежде было достаточно, чтобы меня растрогать. Он принадлежал к другому миру, к давно миновавшей эпохе. Морщинистое, сияющее добротой лицо, взгляд, излучающий тепло и печаль, чуть шевелящиеся, искусанные губы. Словом, еврей прежнего времени, еврей, которого не изменили никакие потрясения. Я обратился к нему на идише, он изумился, пожал мне руку и долго удерживал ее в своей. Невыразимая, невыраженная радость. Шолом алейхем, алейхем шолом: мир с вами, товарищ. Мы одного поля ягоды. Простые вопросы, простые ответы. Нет, он родом не из Сигета. Нет, он не знал моего отца. Что он делает в этом городе? Обслуживает живых. Раввин? Нет. Служка? Нет. Преподает детям священный язык? Тоже нет. Да тут и нет детей, которые этим бы интересовались. ”Я — шой-хет”, — сказал он, ритуальный резник. Невероятно, но факт: в Сигете и в окружающих деревнях некоторые евреи едят только кашерную пищу. Их немного. Десяток тут, десяток там. Пять в Борше, в горах; три в Стремтере, в Драгмересте тоже три. Из-за них он и решил остаться. Жену и детей он отправил за границу, а сам уедет к ним только тогда, когда здесь уже никому не будут нужны его услуги. Он не считает себя вправе уехать до тех пор, пока может помогать евреям оставаться евреями.
— Не решился уехать, — сказал он, улыбаясь. — Не мог же я вдруг оставить еврейскую общину без шойхета.
Он не знал, какую боль причиняют мне его слова. Пятьдесят семей — община! Подумать только, что когда-то эта община была неисчерпаемым родником жизни, богатства и мудрости...
Не знаю, правдива ли легенда о тридцати шести праведниках, не знаю, насчитывает ли наш век тридцать шесть ламед-вавников. Знаю только, что этот резник — один из них.
Через двадцать четыре часа после моего приезда в городок мне уже не терпелось его покинуть. Рассвет и сумерки: этого достаточно. Я уже раскаивался. Не следовало мне возвращаться, не следовало искать развязки для истории, которая никакой развязки не имеет. Из четырех мудрецов, проникших в виноградник, о которых рассказывает Талмуд, только одному удалось уйти невредимым; но и он больше не осмелился туда вернуться.
Машина меня ожидала, шофер был в нетерпении.
— Поехали отсюда?
Да, поехали. Я сделал знак, что готов. От усталости, что ли, мне было трудно поднять чемодан, положить его на переднее сиденье, пролезть на свое место позади. Каждое движение требовало мучительного усилия. Какая-то часть меня хотела остаться.
— Поехали?
Да, мы уезжаем. Он включил зажигание, машина тронулась.
— Не так быстро, — сказал я тихонько.
Я хотел увидеть побольше. Вот девочка цепляется за руку матери. Парочка о чем-то спорит перед витриной. Полицейский стоит на посту перед зданием суда. Прохожие, которые не видели, что я приехал, и не видят, что я уезжаю.
Да, я уезжаю. И на этот раз навсегда. Возвращение невозможно. Вот главная улица, кино, кондитерская, гостиница, женский лицей. И последний упрек себе: я приехал сделать что-то, но и сейчас не знаю, что. Последний взгляд в сторону моей улицы: колокольня, новое здание школы и дальше, на пересечении двух улиц — дом, мой дом. Слезы льются сами собой. Страшная уверенность: я больше его не увижу.
Давно уже Сигет потонул за горизонтом, а голова моя все еще была повернута к нему. Потом я понял, что больше ничего ему не должен. Разрыв. Это окончательный разрыв.