Почему евреи в лагерях не избрали почетную смерть, с ножом в руках, со словами ненависти на устах? Доктор Бруно Беттельхейм законно задает себе этот вопрос. Не говоря о технических и психологических причинах, делавших невозможной всякую попытку восстания (люди знали, что принесены в жертву, вычеркнуты из человечества, забыты), для того, чтобы ответить, надо понять моральный аспект вопроса. Осознав висевшее над ними проклятье, евреи пришли к мысли, что они уже недостойны почетных дел и не способны на них. Умереть г борьбе означало для них предать тех, кто пошёл на смерть покорно и в молчании. Единственным способом примириться с ними было пойти их путом и умереть их смертью.
Вспомним еще один случай, о котором тоже говорилось на суде в Иерусалиме. Голо I, раненой женщине удалось выбраться из ямы, | которой лежали расстрелянные из пулемета евреи ее городка; вскоре она вернулась обратно, чтобы присоединиться к фантасмагорическому коллективу трупов. Чудесно спасенная, она отказывалась жить, ибо жизнь в ее глазах стала нечиста.
Психиатры подолгу обследовали Эйхмана и до и после процесса. Еще не известно, что именно они открыли. Следовало бы освидетельствовать и его жертвы, которые остались в живых. Но выжившие только молчат в ответ, и свое подавляющее молчанье они вынесли "оттуда”. Они не желают открываться. Другие люди не знают, что лагерники боялся собственного голоса. Их трагедия — это трагедия Иова до того, как он покорился: они думают, что виноваты, хоть это на самом деле и не так. Только судья мог бы снять с них бремя, но, по их мнению, ни у кого нет ни власти, ни сил это сделать: ни у людей, ни у богов. И потому, в этом приговоренном к смерти мире, они предпочли, вместо того, чтобы бросить вызов людям и гневно призвать Историю к ответу, просто молчать, продолжать монолог, который только мертвые достойны услышать. Чувство виновности не выдумали в Освенциме, его там только исказили.
РЕЧЬ В ЗАЩИТУ МЕРТВЫХ
Мне было только пятнадцать лет, когда впервые я, пораженный, присутствовал при странном споре о благородстве и смерти и о возможной связи между ними.
Люди, умершие, но еще не знавшие этого,спорили скорее о необходимости, чем о возможности, встретить смерть достойно.
Реальность некоторых слов ускользала от меня, весомость этой реальности тоже. Люди вокруг меня разговаривали, а я ничего не понимал.
Теперь мне на двадцать лет больше, и мне знакомы все тропинки, ведущие на кладбище. Спор продолжается. Только участники теперь другие. Спорившие двадцать лет назад умерли, и теперь они знают. А я понимаю еще меньше.
Я высадился на нереальной земле. Было около полуночи. Впоследствии я узнал, что палач — это романтик, который любит эффектные мизансцены; тьма для него — подходящая декорация, ночь — союзник.
Где-то завыла собака, ей ответила другая, потом третья. Значит, мы в царстве собак. Какая-то женщина тут же сошла с ума; она стала издавать крики, в которых не было ничего человеческого, они скорее напоминали лай; вероятно, она сама хотела стать собакой. Выстрел положил конец ее галлюцинациям; на нас опять навалилась тишина. Вдали снопы красного и желтого огня из огромных заводских труб
рвались к безлунному небу, словно хотели это небо поджечь. За четверть часа перед тем — может быть, и меньше — наш поезд остановился на маленькой пригородной станции. Прилипшие к окошкам люди читали вслух: Аушвиц2. Кто-то спросил:
— Мы приехали?
Другой ответил:
— Кажется, да.
— Аушвиц. Вы знаете такое место?
— Понятия не имею.
Это название не вызывало никаких воспоминаний, не было связано ни с каким страхом. Мы, невежественные в вопросах географии, полагали, что это какой-то мирный городок в Силезии. Мы еще не знали, что он уже вошел в историю многомиллионного мертвого еврейского населения. Мы узнали это через минуту, когда с грохотом отворились двери вагонов и целая армия старых заключенных стала кричать: