— Но кто же ты на самом деле? — спросил один насмешник.
— Еврей, — сказал я.
Этот простой, но неожиданный ответ их несколько осадил, и я получил передышку. Но ненадолго. Кто-то тут же опомнился:
— Но для чего ты здесь? Что ты будешь делать?
— Не имею представления. Вероятно, буду смотреть.
Изумленные таким нахальством, они защелкали языками, пальцами, чтобы выразить свое неодобрение:
— На кого смотреть?
— На что смотреть?
— Не знаю, — сказал я. — На вас. На себя.
— Изумительно! — вскричал один из солдат. — Завтра люди скажут: быть евреем — значит смотреть.
Раздался дружный хохот. Мне захотелось провалиться сквозь землю. У меня гудело в голове, горели щеки; мне хотелось убраться прочь, сбежать из этого лагеря, не попрощавшись с Гадом. Но в эту минуту из глубины палатки появился солдат, который протянул мне руку:
— Добро пожаловать, Давид. Меня зовут Катриэль.
По-видимому, он имел влияние на товарищей — высокий, стройный, с точными уверенными движениями. Их отношение к нему напоминало отношение людей к сумасшедшему, которого почему-то, без всякой на то причины, все любят.
— Не смейтесь, — продолжал он. — Смотреть и рассказывать — ничуть не менее важно, чем все остальное.
Он будет свидетельствовать за меня, — подумал я тогда же, хотя еще ничего о нем не знал. Смутно я почувствовал, что он сыграет роль в моей жизни, может быть, и в моей смерти. Но в ту минуту его вмешательство меня спасло. Атмосфера изменилась. Сержант указал мне раскладушку. Мне рассказали про распорядок. Спросили, обедал ли я: я не был голоден. Кто-то поинтересовался, должен ли я подчиняться внутреннему распорядку: я не знал.
— Какая разница! — отрезал сержант. — Ты здесь, значит, будь как дома. Отныне ты один из нас. На радость и на горе.
Катриэль меня заинтересовал. Я начал за ним наблюдать. Он страдал от бессонницы. Несколько раз за ночь я видел, как он на цыпочках выходит из палатки. Наконец я вышел за ним следом. Он обернулся, и меня поразил его напряженный взгляд, в котором боролись свет и тьма. Я заметил, что губы у него искусаны в кровь. В тишине, которая царила над уснувшим лагерем, его присутствие приобретало странную тяжесть. Вы скажете, что я это вообразил. Возможно. Во всяком случае, он показался мне до того странным, что я вернулся в палатку очень встревоженный.
От наших товарищей, знавших его прежде, я услышал, что сначала он вел себя совершенно иначе. Он был неловок, отчаянно застенчив, вечно краснел, и для него было мукой открыть рот даже для того, чтобы сказать "спасибо” или "доброе утро”. Он старался изъясняться жестами, чтобы таким образом стать совсем уж незаметным. Стоило кому-нибудь назвать его по имени — и он уже страдал. Казалось, он боится не только других, но и самого себя. Как только он вспоминал о собственном существовании, он терялся, съеживался и опускал голову, словно отыскивая щель, в которую он мог бы спрятаться. Но так как он никогда не прятался за чужую спину, его нелюдимость всех забавляла. По вечерам, на перекличке, его щадили и не вызывали. Изредка его поддразнивали, но беззлобно.
Перемена в нем произошла, когда поссорились и чуть не подрались два парня. Из-за чего? Из-за какого-то пустяка. Вся страна переживала такое напряжение, что кто угодно мог взорваться от самого пустячного замечания о пище или о погоде. Драке помешали, но оскорбления, которые ребята бросали друг другу, так и остались висеть в воздухе. Разговор не получался. То тут, то там кто-нибудь пытался начать, и обрывал себя на полуслове. Все падало в пустоту. Наконец маленький веселый йеменит — Гдалия — решил воспользоваться Катриэлем, чтобы разрядить напряженность.
— Вот видишь, — сказал он. — Это ты виноват, твое влияние. Все подражают тебе. Из-за тебя они теперь молчат, как могильные камни.
Не успел он закончить, как раздался хриплый голос:
— Это не моя вина, по крайней мере, я надеюсь, что не моя. Но если я ошибаюсь, то прошу у вас прощения. И раз вы ничего не говорите, то говорить буду я.
Парни повскакали со своих мест, чтобы убедиться, что именно Катриэль произнес все эти слова, не подавившись и не потеряв сознания. Некоторые закричали о чуде. Гдалия, ободренный своим успехом, продолжал дуть в ту же дуду:
— А я тебе говорю — это твоя вина. Ты их сглазил. Своим молчанием ты отнял у них дар слова!
У бедного Катриэля прервалось и участилось дыхание, как у больного, мучительно борющегося за жизнь и способность говорить:
— Ты прав. Может быть. Все возможно. В конце концов, я отвечаю за свое молчание, как вы за свои слова.
— Ну, конечно, — сказал Гдалия, с трудом скрывая свое ликование. — Вина падает на тебя, и тебе надо ее искупить. Скажи стихотворение, или речь — что угодно, но поскорее!