Выбрать главу

Некоторое время я вглядываюсь в темноту и в желто-оранжевый, натриевый разлив света уличных фонарей, по которому эта тень проскользнула, прежде чем исчезнуть. Впору посмеяться над собой, потому что я чувствую, как руки покрылись мурашками, а короткие, тонкие волосы на шее – ближе к затылку – встали дыбом. Никогда бы не подумала, что однажды окажусь действующим лицом типичной сцены фильма ужасов. Не могу не вспомнить фильм «Люди-кошки» Вэла Льютона, тот эпизод, где Джейн Рэндольф бежит мимо Центрального парка, а ее преследует одержимая местью Симона Симон; Джейн спасется в последний момент благодаря счастливому прибытию городского автобуса. Но я знаю, что ради моего спасения никакой автобус не придет, и, что более важно, я очень хорошо знаю, что в темноте сегодняшнего вечера таится только то, что поместило туда мое разыгравшееся воображение. Я отворачиваюсь от фонаря и иду дальше вверх по холму. И мне не надо притворяться, что я не слышу шаги за спиной или стук когтей по бетону… потому что я действительно ничего этого не слышу. Быстрая тень, темное, размытое пятно, захваченное периферическим зрением, – это всего лишь мгновенная ошибка восприятия, не более чем проделка моего утомленного, беспокойного ума, заполненного обрывками не слишком жизнеутверждающей лекции и фразами из бесед с коллегами о вампирах.

Oubliez le chien.

Пятнадцать минут спустя я запираю за собой входную дверь моей квартиры. Завариваю ромашковый чай и пью его, стоя у кухонного стола. В одиннадцатом часу я уже в постели. К этому времени мне удается окончательно отделаться от последних мыслей о том, что же я все-таки видела – или не видела, – переходя Дженкес-стрит.

5.

– Откройте глаза, мисс Говард, – говорит Эбби Глэддинг, и я подчиняюсь. Она ни в коем случае не приказывает мне открыть глаза, совершенно ясно, что тут у меня есть выбор. Но есть что-то такое в ее голосе, в ее интонации, в размеренном ритме, с каким сказана эта фраза, что держать глаза закрытыми положительно невозможно. Еще темно, но вряд ли рассвет заставит себя ждать, и я лежу в своей постели. Не могу точно сказать, бодрствую я или сплю, или, может быть, нахожусь в каком-то пороговом состоянии, не являющемся ни сном, ни явью. Я сразу ощущаю невидимый вес, тяжело давящий мне на грудь; мне трудно дышать.

– Я ведь обещала, что мы с вами еще увидимся, – говорит она, и я с большим трудом поворачиваю голову на звук ее голоса, зарываясь щекой в подушку. Теперь я понимаю, что полностью обездвижена, возможно, той же силой, что давит мне на грудь. Я стараюсь разглядеть, что это, но вижу только столик возле кровати, электронные часы и пепельницу, книжный шкаф с прогибающимися от слишком большого количества книг полками и ситцевые обои в цветочек, которые уже были в квартире, когда я в нее въехала. Если бы я могла двигать руками, то включила бы лампу. Если бы я могла, я бы приподнялась на постели и, может быть, стала бы снова дышать нормально.

И затем мне кажется, что она поет, хотя в ее песне нет слов. Да они оказываются и не нужны – одних тембра, гармонии и мелодии достаточно, чтобы развеять в пространстве вещественные предметы, составляющие мою спальню, смахнуть в черный ящик обыденное «здесь и сейчас», которое, подобно плотной завесе, скрывало то, что я должна увидеть. Когда распадаются и исчезают книжный шкаф и столик, я понимаю, что ее песня снова затягивает меня в сон, хотя я, кажется, уже почти проснулась, когда она сказала мне открыть глаза. У меня нет возможности обдумать эти очевидные противоречия, и я не могу отвернуться и не смотреть на то, что она хочет мне показать.

«Тебе нечего бояться, – думаю я. – Здесь не страшнее, чем в любом плохом сне». Но эта мысль меня совсем не убеждает. Она кажется еще менее реальной, чем растворяющиеся обои и книжные полки.

И вот я смотрю на заросший травой берег покрытого туманом пруда или болота. Свет рассеянный и мутный, и не понятно, то ли это послезакатные или предрассветные сумерки, то ли очень пасмурный день. Над водой – абсолютно гладкой, без морщинки, цвета полированного малахита – плачут большие деревья. Затаившись среди мха и камыша, папоротника и скунсовой капусты, квакают лягушки, а птичий щебет теперь составляет контрапункт голосу Эбби. Она стоит по колено в зеленой воде, и сейчас я вижу, что она не поет. Музыка исходит от скрипки, которую она прижимает к плечу, от смычка и струн и движения ее левой руки по грифу инструмента. Эбби стоит ко мне спиной, но мне не обязательно видеть ее лицо – я и так знаю, что это она. Ее черные волосы доходят до бедер. Только теперь я понимаю, что на ней нет никакой одежды.

Она вдруг перестает играть и опускает руки вдоль тела – скрипка в левой, смычок в правой. Кончик смычка разрывает поверхность воды, от него бегут концентрические круги.

– Я надеваю на себя власяницу, чтобы обманывать, – говорит она, и сразу все птицы и лягушки замолкают. – Но вы ведь умная девушка. Вряд ли моя наружность может вас обмануть.

Ни одного слова не слетает с моих непослушных, сонных губ, но она все равно слышит меня, слышит мой беззвучный ответ – и поворачивается ко мне. Глаза у нее золотые, а не сине-серые. И в сумеречном свете они на мгновение вспыхивают ярким, флуоресцирующим желтым. Она улыбается, показывая острые, как стальные лезвия, зубы, и цитирует Евангелие от Матфея.

– …А внутри суть волки хищные, – говорит она, но без зла или угрозы в голосе. – Вы видели все, что хотели увидеть, и, наверное, даже больше. – Сказав это, она снова отворачивается и смотрит на туман, окутывающий широкий зеленый пруд. И я тоже смотрю, не в силах ни отвести, ни закрыть глаза. Она выпускает из рук скрипку и смычок; они падают в воду с тихим всплеском. Смычок идет на дно, а скрипка остается плавать на поверхности. И вдруг Эбби встает на четвереньки и прыгает в пруд, а ее волосы начинают по-змеиному извиваться.

И вот я уже не сплю; я плохо понимаю, где я, грудь горит, как будто я тонула и меня только что вытащили на сухой и безопасный берег. И обои опять всего лишь выцветший ситец, а книжный шкаф – всего лишь книжный шкаф. Часы, лампа и пепельница – все на столике у кровати, на положенных местах.

Простыня вся мокрая от пота, меня бьет озноб. Я сажусь на постели, прислонившись спиной к изголовью, и мой взгляд сам собой притягивается к окну, – а живу я, кстати сказать, на втором этаже. Солнце еще не взошло, но снаружи все же немного светлее, чем в спальне. И в течение какой-то доли секунды я вижу голову и плечи молодой женщины, четко различимые на фоне фальшивого рассвета. Я также вижу волчью морду и настороженные уши, и это золотое свечение, следящее за мной. Затем она исчезла. Но теперь я точно знаю, что я ищу, – я видела это раньше, давно, еще за несколько лет до того, как впервые встретила Эбби Глэддинг, мокнущую под дождем без зонта.

6.

В пятницу утром я еду в Ньюпорт. Мне требуется совсем немного времени, чтобы найти то, что я ищу. Оно находится чуть к югу от забора из проволочной сетки, отделяющего Северное кладбище от более старых Общинного кладбища и Исландского погоста. Я сворачиваю с Уорнер-стрит на разбитую грунтовую дорогу, вьющуюся между неровными рядами надгробных камней. Нахожу место, где можно съехать на обочину и оставить машину. На деревьях только начали набухать почки, и их голые ветви резко выделяются на фоне неба – голубого, белого, такого ясного, что при взгляде на него болят глаза. Трава почти везде еще прошлогодняя, бурая от долгих месяцев снега и холода, но кое-где все же виднеются пятна нежной муравы.

На этом кладбище начали хоронить в 1640-м или около того. Здесь лежат три губернатора колониальной эпохи (один из них – делегат в Континентальный конгресс), а также один основатель род-айлендской франкмасонской ложи, один подписант Декларации независимости, несколько генералов времен Гражданской войны, немало смотрителей маяков и многие сотни негров-рабов, вывезенных из Гамбии и Сьерра-Леоне, Золотого Берега и Берега Слоновой Кости во времена расцвета работорговли, китобойного промысла и торговли ромом. На могиле Эбби Глэддинг стоит пострадавший от времени сланцевый камень, весь заросший лишайником. Но, несмотря на его возраст, неглубоко вырезанную надпись все еще можно разобрать: