Выбрать главу

В конце 1953 года вышел «Фауст». О том, что значил для Б. Л. этот перевод, сколько личного, внегётевского, вложено в него, он писал кузине О. М. Фрейденберг в Ленинград: «…что этот Фауст весь был в жизни, что он переведен кровью сердца, что одновременно с работой и рядом с ней были и тюрьма, и прочее, и все эти ужасы, и вина, и верность…» Офорты А. Гончарова к изданию нравились ему совпадением Гретхен с обликом мамы (действительно, что-то общее было) — особенно — Гретхен в тюрьме… И ведь как по-пастернаковски звучит раскаяние Фауста перед безумной Гретхен: «Как ты бледна, моя краса, моя вина!» На моем экземпляре Б. Л. написал:

«Ирочка, это твой экземпляр. Я верю в тебя и уверен в твоем будущем. Будь смела душой и мыслью, мечтой и волей. Доверяй природе, духу судьбы, крупньм событиям, а из людей только немногим, тысячу раз проверенным, достойным твоей веры.

Почти отечески твой Б. Л.

3 ноября 1955.

Переделкино».

В скобках можно уточнить, что пожелание доверять лишь немногим людям звучит как-то совершенно не по-пастернаковски и несколько странно. Оно объясняется конкретным трагикомическим эпизодом, случившимся со мной в день, когда Б. Л. надписывал книгу. Я ехала в Переделкино в «писательском» автобусе. Рядом со мной сидел писатель, позднее весьма известный в Грузии (увы, кажется, уже покойный). Это был довольно красивый молодой человек, мы болтали о литературе, он читал стихи… Мы приехали в Переделкино, он пригласил меня продолжить разговор у него дома. Я ответила, что меня ждут (Б. Л. с мамой), однако согласилась. У себя на даче он начал весьма развязно за мной ухаживать, а ведь мне было только 16 лет! Я с ревом вырвалась, до сих пор помню, как мчалась по вечернему темному переделкинскому шоссе, через мост, в избушку Кузьмича, где у печки (был ноябрь, ночи холодные!) в крохотной комнатушке («конуре, преображенной кожурой абажура») уютно сидели, поджидая меня, мама с Б. Л. Влетев в слезах, я стала расписывать (преувеличивая, конечно) случившееся.

Б. Л. страшно возмутился. Он немедленно пойдет на дачу к X. Он этого так не оставит. 16 лет, девочка, осенняя ночь! Нет, этому мужскому «петушащемуся» хамству надо дать отпор! Мы с мамой еле его удержали. (Обожавший поэзию Пастернака Х., с которым мы несколько лет назад вспоминали эту историю, нам этого не простил. К нему пришел бы объясняться сам Пастернак! Из-за женщины!) Посидели у печки, я успокоилась. Уходя, Б. Л. спохватился: «Да, я ведь тебе «Фауста» принес!» Так и родилась эта несколько нравоучительная концовка посвящения, осуждающая мою неосторожность. В остальной же части — оно остается для меня компасом, камертоном. Гринвичским меридианом, по которому сверяю иногда — куда занесло? Не занесло — затянуло? На сколько градусов? Есть ли надежда выплыть? Не выплыть — выползти? Как угадать его — дух судьбы, когда ушли те, кто дышал им, как воздухом, «был накоротке», и приходится полагаться на свои скудные силы?

В апреле 1954 года состоялось обсуждение перевода Б. Л. второй части «Фауста», кажется, в Доме ученых (или в Союзе писателей). Причем недоброжелательная критика на страницах печати — «Новый мир» — уже подготовила почву для «разгрома». В письме к А. Эфрон в Туруханск (1950 год) Б. Л. так высказывался по поводу существа этой критики: «…в «Нов<ом> мир<е>» выругали моего бедного «Фауста» на том основании, что будто бы боги, ангелы, ведьмы, духи, безумье бедной девочки Гретхен и все «иррациональное» передано слишком хорошо, а передовые идеи Гёте (какие?) оставлены в тени и без внимания».

«Обвинительный» доклад должна была делать профессор, заведующая кафедрой западноевропейской литературы МГУ Т. Мотылева. Предполагались и прения: кажется, Н. Н. Вильям-Вильмонт собирался робко защищать. Б. Л. шел на это обсуждение, заранее предвидя обвинения в «идеализме», с чувством какой-то тоскливой обреченности. К сожалению, я пойти не смогла — ведь я еще училась в школе, было много уроков, да и, признаться, боялась, что будет скучно. Пошла мама вместе с нашим молодым родственником, Митиным сводным братом по отцу, тогда студентом-первокурсником МВТУ.

После авторитетных обличительных разборов Мотылевой и неуверенных попыток Вильмонта защитить перевод слово (по записке) вдруг попросил именно наш первокурсник, любивший поэзию Б. Д. Это было неожиданно даже для мамы — она испугалась — что может сказать о «Фаусте» милый наш Валя, довольно робкий в общении, любящий стихи, бесспорно, но даже немецкого не знающий? И это простодушное выступление (Валя сказал что-то вроде: «Тут говорили о том, что перевод непонятен «народу», что он «усложняет» Гёте, что он заумен. Так вот, я — от имени технической молодежи — могу сказать, что впервые понял, что такое «Фауст», почему о нем твердят уже два столетия») переломило ход собрания. Зал взорвался аплодисментами — непосредственность, неподготовленность защиты была так очевидна и так «народна», что и у многих более искушенных ценителей литературы выросли крылья, и разговор принял совершенно другой — более живой, свободный характер. Всего этого Б. Л. не мог даже представить себе. На лестнице он кинулся целовать Валю, не смущаясь, что полно свидетелей его восторженной благодарности. Мама и Валя поздно вернулись в этот вечер домой, и до ночи не смолкали описания триумфа. Этот неожиданный перелом в ходе собрания говорит о подвижности времени, о расползании швов — «заслушали и постановили», о весне… «Краткий период растерянности»…