Выбрать главу
* * *
Какое лето, что за лето! Да это просто колдовство — И как, спрошу, далось нам это — Так, ни с того и ни с сего?..

Доктор Юрий Андреевич Живаго записывает в тетрадь эти тютчевские строки в разгар трудового лета в Варыкине во время краткого отдохновения от войны и революции. Сам Б. Л. вспоминал их часто летом 1955 года, как раз когда писались варыкинские главы. Этот год и последующие явились для него такой варыкинской благословенной передышкой, полной труда, мира, удовлетворенности. Они были последними в его жизни, эти годы, и счастлив человек, которому был дан такой закат, — время благодатной полноты. Эта полнота, наполненность до краев, требует покоя, боится толчков — как бы не расплескать. И следуя инстинкту самосохранения, подсказывающему, что время — драгоценно, что его остается немного, Б. Л. превратился сам в собственного сторожа. Мне трудно было поверить, что перед нами тот человек, о котором когда-то писал его отец: «Приехал Боря, и жить в доме стало невозможно». Перед нами была сама дисциплина, аккуратность, пунктуальность, доходящая до мании. Как часто повторял тогда Б. Л.: «Надо работать, надо работать. Грань между занятиями полутворческими — размышлениями, беседами, посещением концертов и театров, ответами на письма, даже самыми значительными и волнующими, и настоящей работой — тонка и едва различима. Так не будем же подменять одно другим…» И когда одно время он стал популярнее кинозвезды, и ему пришлось отдавать этому «полутворчеству» очень много времени, он не переставал угрызаться своей бездеятельностью.

Был свято соблюдаемый режим дня, ставший почти ритуалом. Все отклонения от него — поездки в Москву, недомогания, неожиданные гости, бессонницы — воспринимались с неудовольствием. Были священные часы работы. Часы отдыха. Часы прогулок. Часы посещения кузьмичевского домика, где поселилась мать. И мы, с нашими заботами и бедами, лежали на чаше весов, поддерживающих это олимпийское равновесие.

Через самаринский пруд, через его деревенскую, «неромантическую» часть был перекинут мост — деревянный мостик, связывающий деревню Измалково с переделкинским шоссе. На краю деревни, на отлогом берегу пруда, мать сняла крохотную комнатушку с терраской («Олюша, я тебя просил снять комнату, а ты какой-то фонарь сняла!» — воскликнул Б. Л., увидев это жилище) у некоего Кузьмича, старика забавного и хитрого.

Дом Кузьмича был большой и старый, доставшийся ему в результате удачного раскулачивания им же прежних обитателей, с высокой темной крышей и множеством крылечек. Эта громоздкая развалюха, а также палисад, шумящий высокими трухлявыми липами, с непрекращающимся вороньим гвалтом, напоминал древний ковчег, особенно в осеннюю непогоду, когда потоки дождя смывали границу, отделяющую дом от пруда. Нога расползались на глинистой тропинке, ведущей к крыльцу, вечером тьма в деревне была египетская, и Б. Л. путешествие от его дачи до Кузьмича казалось, наверное, рискованным и увлекательным предприятием. Зимой же, когда можно было идти прямо по льду пруда, дорога занимала минут 15–20. Хорошо было из промозглой, морозной темноты попасть в наши три квадратных метра теплого и уютного жилья, освещаемого оранжевым шелковым абажуром, привалиться спиной к жаркой печке, около которой дремали разомлев шие кошки. Мама натащила в дом разных тряпок, пузырьков, картинок. Она была очень оскорблена, когда Б. Л. в стихах назвал этот уголок «конурой».

Посмотри, как преображена Огневой кожурой абажура Конура, край стены, край окна, Наши тени и наши фигуры. Ты с ногами сидишь на тахте…

Но там только так и можно было сидеть, потому что с пола отчаянно дуло, а стул в наших метрах помещался только один.

И однако, сколько навсегда оставшихся воспоминаний связано у нас с этой конурой!

Синий сугроб завалил окошко, оставив лишь в верхнем углу его немного места для потрясающе круглой высокой зимней луны. Мы с матерью сидим, поджав по-турецки ноги, на каком-то подобии тахты у печки. Каждый звук за окном слышен четко и гулко. Вот — торопливая пробежка мимо окна, стук обледенелых лап по крыльцу, и в комнату вваливается, распугивая кошек, замерзший мокрый Тобик, часто сопровождающий Б. Л. в его прогулках. В конце палисада движется желтое пятно фонарика, и на крыльцо поднимается, обязательно отряхнув веничком белые круглые валенки, Б. Л. Он все в том же заслуженном пирожке, на плечах погоны из снега. Мы помогаем ему раздеться. Шумно поздоровавшись с нами, он садится на единственный стул. Скоро от горячего воздуха лицо его делается красным, глаза блестят, он кажется фантастически молодым, гораздо моложе того человека, с которым я когда-то встречалась на бульваре. Мы выслушиваем целый монолог о том, как поразил его своей непререкаемой законченностью строй озаренных луной сосен, как родственны поэзия и мир природы, что стихи надо писать так, как сажают деревья… И ему хочется написать об этом, связав поиски законченности в мире слова и в мире растений… Он читает обрывки строк: «Я б разбивал стихи, как сад…» — эта строчка родилась первой. Мать подсовывает ему карандаш и лист бумаги, на котором записывается одна строка, потом другая. Сегодня ему не сидится с нами, и, пообещав прийти завтра утром, Б. Л. уходит в сопровождении Тобика, а мы долго видим желтое пятно, прыгающее по синим сугробам и исчезающее на другом берегу пруда.