И в эти дни, когда над мирным существованием — не только над жизнепорядком, но и над самой жизнью вообще — нависла столь страшная угроза, Б. Л. продолжал поддерживать видимость стабильности, основу ее — режим дня, не позволяя хаосу ворваться в быт. Он продолжал работать — как раз в эти дни начал (по предложению М. С. Живова) перевод «Марии Стюарт», ранней драмы Ю. Словацкого; старался сохранить послеобеденный сон, прогулки, «ритуальные» звонки. Но он был уже «вне закона», он был теперь обвиняемым, подследственным, приговор которому еще не произнесен, но ожидается с часу на час, и неизвестно еще, каков он будет. Поэтому эти вечерние звонки стали для него мучением — он боялся услышать настороженный или холодный голос, просто грубость, ожидая ее даже от так называемых друзей, и, сознавая, что это мучительно для него, — все-таки звонил.
Помню, мы с мамой проводили его до крыльца конторы, он вошел в обычно пустовавшее вечером помещение с листком бумаги, на котором были записаны телефоны, наверное, не такие уж и нужные. Мы ждали у крыльца. Дверь в контору осталась полуоткрытой. Был холодный октябрьский вечер, шумели переделкинские сосны, и за кладбищем перекликались электрички. Вспоминая это ощущение одиночества и тревоги, спустя два года, будучи уже в лефортовской тюрьме, я написала что-то вроде стихов:
Мы ждали и о чем-то переговаривались вполголоса, как вдруг услышали громкий плач, почти рыдания. Вбежали в контору, увидели, что Б. Л. не может из-за прорвавшихся рыданий продолжать разговор по телефону. Так и не справившись с собой, он положил трубку. Оказалось, что он звонил Лиле Брик, и та, как только услышала его голос, отозвалась так взволнованно и внезапно, как будто все время ждала его звонка: «Боря, дорогой мой, что же это происходит?» И понятно, что он, выдерживавший грязные оскорбления, на это встревоженное сочувствие не мог не отозваться слезами.
Настоящая трагикомедия разыгралась с хозяином «конуры» — Кузьмичом, с которым у Б. Л. вообще-то были прекрасные отношения: он нередко заходил к нему по случаю праздников, пил самогон и получал от компании и застольных бесед большое удовольствие. И вот мама, желая позабавить нас, рассказала, что слышала, как Кузьмич философствовал по поводу нобелевской премии: «Ишь, мильонщик оказался! А кто бы подумал! Сапожонки-то плохонькие, хуже моих!» Она сама не ожидала, какой эффект будут иметь ее слова. Б. Л. стремительно подхватился, ворвался на половину Кузьмича и стал ему страстно доказывать: «Какие мильоны? Я же отказался от премии! (О том, как это произошло, расскажу немного позже.) Теперь будут твердить — миллионы, миллионы, забыв, что же с этими миллионами произошло — что я от них отказался!» Он так кипятился, что Кузьмич, не желая портить отношений, закивал: «Знамо, слыхал, как же…» Однако под конец не выдержал: «Отказался… та… Это ктой-то же от денег откажется?» «Какой развращенный, неприятный старик!» — негодовал Б. Л… Отношения с Кузьмичом были непоправимо испорчены.
Итак, «историческая справедливость восторжествовала» — Б. Л. был изгнан из «сонма пишущих» (его слова), почти изгнан, так как резолюция Правления нуждалась, оказывается, и в широком «демократическом» обсуждении, которое и состоялось. Это о нем, об этом обсуждении — стихи А. Галича: «Мы не забудем этот смех, и эту скуку, мы поименно вспомним всех, кто поднял руку…»
Страдал ли Б. Л. от этого исключения? Страшили беды, нищета, бездомность, но пришло и чувство облегчения. Ведь писал он всего пять лет назад Асе Цветаевой в ссылку: «…я числюсь в этих организациях и из них еще не исключен, но уже около 10 лет не показывался на глаза им, ни на каких правлениях не бываю, и если бы явился, мой приход, по непривычности, показался бы демонстрацией и был ложно истолкован. По нравственной несостоятельности и внутреннему безразличию, проявленному этими полчищами пишущих за истекшие десятилетия, и с которыми они и сейчас не могут расстаться, потому что кроме этих застарелых пороков у них за душою ничего не имеется, я эту публику (не исключая и двух имен. Вами названных) людьми не считаю и с ними не имею ничего общего». (Что говорить, письмо было не по адресу — человеку, в 80 лет осуществившему свою мечту стать официальным членом этого «полчища пишущих», перешагнув для этого через маленькие нравственные неудобства.)