Сорок девятый, пятидесятый, пятьдесят первый… Тянутся эти ужасные годы, как похоронные дроги, и каждый хуже предыдущего. Сколько раз бабушка повторяла в те дни: «Пришла беда — отворяй ворота!» И сколько раз повторяла это я уже десять лет спустя.
Еще идет следствие. Вдруг бабушка получает какой-то таинственный знак и идет на свидание к неизвестной женщине, сидевшей вместе с матерью на Лубянке, но выпущенной. Возвращается сама не своя. Мать беременна, пять месяцев. Измучена ночными допросами. Правда, получает дополнительное питание и лишних двадцать минут прогулки. Об этом срочно сообщается Б. Л„который приходит в отчаянье. Его самого в скором времени вызывают на Лубянку, и он отправляется туда в полной уверенности, что ему выдадут ребенка, — кажется, даже захватывает какое-то одеяльце. Но вместо ребенка на стол кладут кипы его книг, отобранные у матери при обыске, — его подарки ей во время их романа, с нежными подписями, которые он, вернувшись к себе, почему-то вырывает. Может быть, потому, что их изучали на Лубянке?
Судьба ребенка повисает в воздухе. (Спустя много лет мама пыталась рассказать мне, что же все-таки произошло с ней там, но четкой картины так и не получилось. По ее словам, следователи все время внушали ей мысль, что Б. Л. тоже арестован, находится в камере на Лубянке, и обещали ей дать с ним свидание. Однажды, сказав, что сейчас она увидит своего Пастернака, надзиратель заставил маму пройти через множество подземных коридоров и подвалов тюрьмы, и когда нервы у нее были уже на пределе, ввел во внутренний морг Лубянки, где на нарах лежали закрытые холстиной трупы, и, ничего не сказав, запер там. Мать пыталась угадать, какой же из мертвецов Б. Л., но поднять холстину не решилась. Там было очень холодно, не на чем сидеть, цементный пол… Она села на пол и не помнит уже, сколько просидела, так как потеряла сознание. Очнулась в тюремной больнице, где узнала, что у нее на нервной почве был выкидыш.)
Следствие кончается: ОСО, знаменитая «тройка», дает маме «детский» срок — пять лет исправительно-трудовых лагерей по статье 58/10. Кроме агитации и пропаганды ей инкриминируется «близость к лицам, подозреваемым в шпионаже».
Прошло более четырех десятилетий, и в 1992 году, в разгар постперестроечных надежд, я пришла на Лубянку, чтобы ознакомиться с этим делом «изнутри» — прочитать протоколы маминых допросов, начиная с того октябрьского вечера, когда мы, совсем еще маленькие, ждали решения своей судьбы. А что же происходило в это время внутри тюремных стен?
В 1992 году Лубянка была уже не такой страшной — и дежурные приветливые, и трехцветный флаг над входом, и симпатичный полковник в джинсах, принесший мне мою папочку. Возникало обманчивое чувство, что, может быть, подтаяли кровавые стены… Для тех, кто хотел ознакомиться с делами своих репрессированных родственников, на Кузнецком отвели небольшую комнату — слишком небольшую для всех желающих: очередь на «ознакомление» тянулась месяцами. Комната была набита людьми, шелестели выцветшие страницы, громоздились страшные серые папки, канцелярские «амбарные книги» с номерами дел. Рядом со мной кто-то читал протоколы по делу Сергея Эфрона. Папок была целая гора, так как следствие велось разными ведомствами — и прокуратурой, и разведкой, и НКВД. Более десятка томов возвышалось на столе, почти скрывая читавшего. Вот так в этих стенах в последний, может быть, раз снова скрестились судьбы мамы и Ариадны Сергеевны Эфрон, Али, верного друга нашей семьи. На одном столе лежали их «дела», их тайны, одновременно они вышли на свет и заговорили.
Был душный московский июль, раскаленный Кузнецкий дышал в окна; посетители, в основном пожилые, томились от жары, вытирались платками, многие плакали. Женщина средних лет склонилась над тоненькой папкой 1933 года и рассматривала высохшую желтую четвертушку бумаги — приговор о расстреле отца. «Включите хотя бы вентилятор», — попросила она симпатичного полковника. Тот подошел к огромному, с резиновыми лопастями старомодному вентилятору, стоящему на том же столе, включил. Лопасти рванули, поднялся вихрь, и иссохшая четвертушка рассыпалась прямо на глазах, осталась пыль. Как Дракула при свете солнца.
Моя папка была новее — октябрь 1949 — июль 1950 годов. Открывала я ее, признаться, с некоторой тревогой. Столько слухов ходило в Москве по поводу маминого ареста, недоброжелатели объявляли ее уголовницей, приписывали получение денег по чужим доверенностям, еще что-то, не помню… (Хотя каждому, даже косвенно столкнувшемуся с карательной системой тех лет, ясно, что любую уголовщину можно было повесить на любого — например, приписать престарелому профессору изнасилование ассистентки, как было на процессе правотроцкистского блока.)