— Сверх работы — все время приезжали и уезжали гости, приходили и уходили… туристы, оптом и в розницу интересовавшиеся — кто жизнью и творчеством МЦ, а кто — моим лично отношением к, извините, Синявскому и Даниэлю. Сколько же праздных людей шаталось нынче по Тарусе! — 17 августа умерла Валерия Ивановна Цветаева; это была последняя глава «Дома у Старого Пимена». Похоронили ее здесь, в Тарусе. Умерла, говорят, во сне; был при ней только старик-сторож, пьяница и жулик, но, впрочем, сплошное «чего изволите»; единственный человек, чье присутствие ее не раздражало; а мне вспоминается голубой плюшевый альбом, в котором она — в институтской пелеринке — гордая загадочная красавица — из-под темных турецких век ясные ледяные глаза.
Гроб везли на телеге под звуки духового оркестра тарусского дома культуры; вот так. А веку ее было 84 года.
После нескольких дней относительной передышки вновь сажусь за переводы. Устала от всех и вся.
Твоя Аля
Варлам Шаламов
У Варлама Тихоновича есть такие стихи: «Сотый раз иду на почту за твоим письмом. Мне теперь не спится ночью, не живется днем». Стихотворение это не имеет посвящения, под ним нет даты (однако я вполне допускаю мысль, что посвящены они тому же адресату, что и публикуемые ниже письма). Но от кого бы он их ни ждал, важна тут сама роль письма в его жизни, как и жизни тысяч других, на десятилетия отрезанных от нормального мира. Пожалуй, лагеря и ссылки дали нашей культуре последнюю вспышку русского эпистолярного гения. Письма оттуда — не только обмен сигналами, не только заявка, что «до сих пор еще живой», но прежде всего потребность докричаться до своих, покончить со звериным одиночеством.
Весной 1956 года Шаламов живет и работает агентом по снабжению на торфопредприятии в поселке «Туркмен» Тверской области. Это уже не подземный мир Колымы, но еще и не настоящая земля, не приисковый барак, но и не Москва.
Это — временная передышка, остановка, канун возвращения в жизнь. Это своего рода Болдинская осень, когда накопленный опыт не удержать, он жаждет стремительной переплавки в слово. И тут, при свете тусклой барачной лампочки, в тех же самодельных тетрадках, в которых он пишет и свои письма, творит он свою Колымскую эпопею: рождаются шедевры, страдание кристаллизуется в куски прозы самой высокой пробы — «Сентенция», «Артист лопаты», «Прокуратор Иудеи», «Дождь»… Даже теперь, в конце века, они потрясают не только ужасами описываемого, но прежде всего — тем, как это сделано, мастерством. Одновременно происходит и заживление колымских ран, восстановление душевной ткани, попытки первых шагов «туземца планеты на новой планиде»…
В это время он ведет обширную переписку. Она интересна не только как феномен возвращения в мир привычных ценностей человека из подземелья, но и сама по себе — оригинальными оценками, вкусами, «шаламовской» позицией. Большинство из этих писем опубликовано, и, разумеется, по своей значимости они не идут в сравнение с теми, что найдены и публикуются здесь. Я нашла их недавно в старом шкафу, разбирая коробки с надписью «лагерные письма». Они очень личные, «молодые», но в совокупности представляют собой важный этап на пути возвращения. Тому, кому дорого творчество В. Шаламова, будет интересен и душевный контекст этой послеколымской Болдинской осени, вернее — весны.
Они адресованы моей матери. В начале 30-х годов, после первой отсидки, он был редактором журнала «ЗОТ» («За овладение техникой»), где и она, молоденькая совсем, работала литературным сотрудником, а может, просто стажером — во всяком случае очерки ее в журнале публиковались. Там они встретились в первый раз. От этого знакомства до первых писем из «Туркмена» — дистанция в двадцать лет. Но ни ее адреса, ни этих встреч он не забыл. И вот, в 1956 году, весной, из «полусвободы» — первое, почти официальное, робкое письмо.
Туркмен, 20 марта 1956 г.
Дорогая Ольга Всеволодовна. Если Вы помните меня и если Вы сохранили интерес к стихам, — то прошу Вас мне написать. Я мог бы показать Вам кое-что, заслуживающее, как мне кажется, внимания. В Вас же я всегда видел человека, который чувствует правду поэзии.